Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никогда Хармс не писал так много, как в 1929–1931 годах. Написанное в это время занимает почти двести страниц в собрании сочинений писателя. Зато весь 1932 год оказался почти бесплодным. Правда, отчасти по объективным причинам.
Именно на рубеже двадцатых – тридцатых годов поэтический мир Хармса стал приобретать внутреннюю законченность. В этом мире были свои полюса. С одной стороны – озорные и лаконичные вещи с четкой структурой и внутренней игрой, перекликающиеся с лучшими хармсовскими “детскими” стихами того времени.
Все все все деревья пифвсе все все каменья пафвся вся вся природа пуф.
Все все все девицы пифвсе все все мужчины пафвся вся вся женитьба пуф.
Все все все славяне пифвсе все все евреи пафвся вся вся Россия пуф.
Это – некий внутренний жест, после которого невозможна высокая модернистская поэзия, во всяком случае, в тех формах, в которых застал ее Хармс в юности. Какие могут еще быть блоковские “дымки севера”, мандельштамовские “ягнята и волы”, пастернаковские “сиреневые ветви”, если вся природа пуф? Какая возможна любовная лирика, если все девицы пиф, а все мужчины паф? О России – и говорить нечего…
Приведенное стихотворение написано в 1929 году. Стихи не столь радикальные, но сходные по типу рождались и годом-двумя позже.
Фадеев, Калдеев и Пепермалдееводнажды гуляли в дремучем лесу.Фадеев в цилиндре, Калдеев в перчатках,а Пепермалдеев с ключом на носу.
Над ними по воздуху сокол каталсяв скрипучей тележке с высокой дугой.Фадеев смеялся, Калдеев чесался,а Пепермалдеев лягался ногой.
Но вдруг неожиданно воздух надулсяи вылетел в небо горяч и горюч.Фадеев подпрыгнул, Калдеев согнулся,а Пепермалдеев схватился за ключ…
Эти три клоуна-клона живут в мире необъяснимых и непредсказуемых вещей, “фарлушек”. Стихи несостоявшегося киноведа Хармса напоминают порою странный гибрид немецкого экспрессионистского фильма с американской немой комедией: Чаплин или Бастер Китон, оказавшиеся в декорациях “Кабинета Доктора Калигари”.
Забавно, что, когда в 1974 году стихотворение про Фадеева, Калдеева и Пепермалдеева было напечатано в СССР, однофамильца автора “Молодой гвардии” от греха подальше перекрестили в Халдеева. В этом была, как ни странно, своя логика. Пророк Даниил был по приказу Навуходоносора обучен халдейскому искусству гадания. Его тезка тоже порою, кажется, ощущал себя “гадателем”, извлекая тайные смыслы из звукосочетаний, словесных осколков, утративших место предметов и из обрывочных фрагментов самых различных мистических учений.
Именно таков второй полюс поэзии Хармса той поры – стихи-медитации, погружающие читателя в мир почти неопределимых, скорее интуитивно, а не логически связанных между собой абстракций (в такого рода лирике отразились, несомненно, философские беседы, которые велись в домах Липавского и Друскина):
Это есть Это.
То есть То.
Это не то.
Это не есть не это.
Остальное либо это либо не это
<…>
Это ушло в то, а то ушло в это. Мы говорим Бог дунул.
Это ушло в это, а то ушло в то и нам неоткуда выйти и некуда прийти…
(“Нетеперь”)Иногда медитации переходят в заклинания, наполняются страстью, отчаянием, и одновременно в них появляется заумь, как в одном из самых загадочных произведений того времени – “Вечерняя песнь именем моим существующей”:
Дочь дочери дочерей дочери Пе
дото яблоко тобой откусив тю
соблазняя Адама горы дото тобою любимая дочь дочерей Пе
мать мира и мир и дитя мира су
открой духа зерна глаз
открой берегов не обернутися головой тю
открой лиственнице со престолов упадших тень
открой Ангелами поющих птиц…
В сущности, это обращение к женственному началу, которое одновременно “мать мира” и “дитя мира”, не так уж сильно отличается от мистических экстазов Блока и Владимира Соловьева, обращенных к Вечной Женственности. Но, сохраняя тайное родство с ними, Хармс отвергал их язык. О главном и таинственном можно было говорить лишь языком молитв первобытного человека, вдохновенного дикаря. Хармс мог бы подписаться под сказанными как раз в эти дни (1931)[249] словами Мандельштама: “Вчерашнего дня больше нет, а есть только очень древнее и будущее”. Но для Хармса и Мандельштам был отвергнутым “вчерашним днем”, а для Мандельштама Хармса вообще не существовало, потому что их “сегодняшний день” не совпадал (так часто бывает у современников), а о своем общем (в памяти и крови культуры) будущем они не знали.
Автограф стихотворения Д. Хармса “Блоха болот…”, 1929–1933 гг.
Вот пример того, как строился в это время поэтический язык Хармса и откуда порою брались его элементы. В стихотворении Хармса “Ку Шу Тарфик Ананан” поминается “Ламмед-Вов”. Ламед-вовники в хасидских преданиях – скрытые праведники, на которых держится мир, числом 36 в каждом поколении (это число изображается двумя буквами еврейского алфавита – ламед (у Хармса ламмед) и вав (в ашкеназийском произношении вов). Откуда Хармс знал это слово, неизвестно (А.А. Кобринский считает, что источником могли быть сказки рабби Нахмана, чье имя упоминается в дневнике Хармса в 1926 году[250]. Эти сказки, сложенные на идише, начиная с 1904 года переводил на немецкий язык М. Бубер. Неизвестно, однако, читал ли их Хармс или просто слышал чей-то о них отзыв). Разумеется, велик соблазн истолковать этот образ рационально, связать его с миросозерцанием и поэтикой Хармса – тем более что идея тайной, не проявляющейся в заметных для окружающих формах святости не так уж чужда ему. Но контекст, в который помещено это выражение, не слишком соответствует его смыслу:
Я Ку проповедник и Ламмед-Вовсверху бездна, снизу ровпо бокам толпы львовя ваш ответ заранее чуюгде время сохнет по пустынями смуглый мавр несет пращунауку в дар несет латыням
Очевидно, что проповедник (который ассоциируется с пророком Даниилом, а возможно, и с каким-то персонажем времен “мавров” и “латыней” – например, с гонимым крестоносцами иудеем) не может быть скрытым праведником. Вероятно, Хармсу достаточно того, что “ламмед-вов” – числительное (“я тридцать шесть” – вполне чинарская конструкция) и что это числительное имеет отношение к святости. Позже, в тридцатые годы, в комнате Хармса на стене висела надпись “Аум мани падмэ хум”. Своей второй жене, Марине Малич, Хармс объяснял: “Я не знаю, что это такое, но я знаю, что это святое и очень сильное заклинание”. “Ламмед-Вов” тоже, возможно, было для него невнятным, но святым “заклинанием”. Не стоит, однако, видеть здесь наивность или невежество. Используя слова, рожденные разными духовными традициями, Хармс порою намеренно не пытался прояснить для себя их смысл. Неопределенность их значения была источником таинственной и вдохновляющей многозначности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});