Том 5. Земная радуга. Воспоминания - Надежда Тэффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А сирена ревела тревожно, и весь пароход дрожал мелкой дрожью.
«Стоим ли мы на месте или идем?»
Какие-то голоса, неясные, точно их окутал туман, раздавались недалеко от меня. Но в общем какая-то необычайная тихость, сон, облачное сновидение.
Я не знала – одна я на палубе или около меня люди. Может быть, все пассажиры собрались здесь, где-нибудь за этой ревущей трубой, а я думаю, что я одна.
Я сделала несколько шагов и наткнулась на какую-то ограду. Вытянула руки, ощупала – борт. Я стою у борта, а там, за ним, – жемчужная бездна.
И вдруг прямо перед моим лицом заколыхался туман, поплыл быстро, как театральная декоративная кисея, раздернулся в разные стороны, и – странный сон – ярко-красные фески, близко-близко от меня, я бы могла достать их рукой – черные рожи, глаза, как крутое яйцо с желтым припеком, яростной улыбкой оскаленные зубы. Я даже отшатнулась. Для них этот разорвавшийся туман, видно, тоже был чудом. Они кинулись к борту, замахали руками, загалдели что-то вроде:
«Гюзель Каре! Каре гюзель!..»
Еще и еще красные фески, белки, руки, зубы…
И вдруг это маленькое «окошко в Африку» помутнело, потускнело и мгновенно задернулось наплывшим туманом.
– Ч-черт! – раздался голос около меня. – Едва не наскочили…
Ревела сирена, и дрожал пароход тихой, мелкой дрожью.
Подходим к Севастополю. Подходим робко.
Встретили лодку, помахали ей тряпкой, побеседовали, расспросили и не поверили. Встретили другую. Опять побеседовали. Наконец – делать нечего, все равно надо было брать уголь – вошли в гавань.
В городе оказалось тихо. Город был в руках белых.
Половина наших пассажиров выгрузилась.
Остальные пошли бродить по улицам. Передавали друг другу волнующие вести:
– Нашли сапожный магазин, и в нем четыре пары замшевых туфель. Три огромные, а одна совсем крошечная.
Дамы побежали примерять. Я, конечно, тоже. Действительно, три пары гигантских, одна крошечная.
– Где вы такие ноги видали? – спрашиваю у сапожника.
– Зато посмотрите, какой товар хороший! И фасончик-прямо ножка смеется!
– Да ведь эти огромные, а те не влезут. Как же быть?
– А вы купите две парочки, вот и будет ладно. Одна, значит, большая, другая маленькая, вот и выйдет середина на половину.
Хорошо торговал севастопольский сапожник!
Город был пыльный, унылый, обтрепанный.
Побродили и вернулись на «Шилку». Знали, что уголь грузят спешно и сразу отойдут.
Пароход опустел. Но перед самым отходом принял новых, уже «казенных пассажиров»: целый отряд военной молодежи, охранявшей крымские дворцы. Доставить их надо было на кавказский антибольшевистский фронт.
Красивые нарядные мальчики весело переговаривались, картавили по-французски, пели французские песенки. Разместились на палубе.
А в трюм серой, пыльной, войлочной волной, гремя штыками и манерками, вкатился отряд боевой обстрелянной пехоты.
Оба эти отряда не смешивались и как бы не замечали друг друга.
Наверху перекликались веселые голоса:
– Ou es-tu, mon vieux?[18]
– Коко, где Вова?
– Кто пролил мой одеколон?
Пели: «Rataplan-plan-plan…»
Снизу поднимались, погромыхивая жестяной кружкой, на камбуз за кипяточком усталые серые люди, подтягивали какие-то рваные ремешки, шлепали оборванными подметками, опустив глаза, пробирались, громыхая сапожищами, мимо лакированной молодежи.
Но бедную лакированную молодежь ждала очень горькая участь там, на фронте. Многие встретили смерть нарядно. Храбро и весело. Для многих этот «rataplan» был последней песенкой.
Среди этой молодежи был один с поразительно красивым голосом. Он долго, до глубокой ночи, пел… Говорили, что это племянник певца Смирнова…
К ночи стало слегка покачивать.
Я долго стояла одна на палубе.
Обрывки песен, веселый говор и смех доносились из «салона».
Серая, войлочная, пыльная команда давно затихла в трюме. Они не веселились. Они уже слишком многое видели и узнали, чтобы смеяться. Спали крепко, «деловито», как крестьянин во время страды, которому сон нужен и важен, потому что дает силы для нового тяжкого дня.
Поскрипывала, покачивалась «Шилка». Черная волна ударяла упруго и глухо. Разбивала ритм песни, чужая этому маленькому веселому огоньку, светящему из окна салона в темную ночь. Своя глубокая и страшная жизнь, своя неведомая нам сила и воля. Не зная нас, не видя, не понимая – поднимет, бросит, повлечет, погубит – сти-хи-я.
Большая звезда вздулась костром, бросила на море золотую ломаную дорожку, словно маленькая луна.
– Это Сириус, – произнес около меня голос.
Мальчишка-кочегар.
Глаза, белые от замазанного сажей лица, напряженно смотрят в небо. Через открытый ворот бурой от грязи рубашки виден медный крестик на замызганном гайтанчике.
– Это Сириус.
– Вы знаете звезды? – спросила я.
Он замялся.
– Немножко. Я плаваю… я кочегар… на пароходе ведь часто приходится посматривать на небо.
– Из кочегарки?
Он оглянулся кругом.
– Ну да. Я кочегар. Не верите?
Я взглянула на него. Действительно – почему же не верить? Рука с обломанными черными ногтями, этот медный крестик…
– Нет, я верю.
Черные волны с острыми белыми рыбылми гребешками плыли у борта, хлюпали, шлепали по пароходу лениво и злобно. Погасла дорожка Сириуса, начался мелкий дождик.
Я отошла от борта.
– Надежда Александровна! – тихо окликнул меня кочегар.
Я остановилась.
– Откуда вы меня знаете?
Он снова оглянулся кругом и заговорил совсем тихо:
– Я был у вас на Бассейной. Меня представил вам мой товарищ, лицеист Севастьянов. Помните? Говорили о камнях, о желтом сапфире…
– Да… чуть-чуть вспоминаю…
– Здесь никто не знает, кто я. Даже там, в кочегарке. Я плыву уже третий раз. Третий рейс. Все мои погибли. Отец скрылся. Он мне сказал: ни на одну минуту не забывать, что я кочегар. Только тогда я смогу уцелеть и сделать благополучно то, что мне поручено. И вот плыву уже третий раз и должен опять вернуться в Одессу.
– Там уже укрепятся большевики.
– Вот тогда мне туда и нужно. Я заговорил с вами потому, что был уверен, что вы узнаете меня. Я вам верю и даже думаю, что вы нарочно притворяетесь, что не узнали меня, чтобы не встревожить. Неужели так хорош мой грим?
– Поразительный. Я и сейчас уверена, что вы – самый настоящий кочегар, а только в шутку упомянули о Севастьянове.
Он усмехнулся.
– Спасибо вам.
Он нагнулся, быстро поцеловал мне руку и шмыгнул к трапу.
Маленькое пятнышко сажи осталось у меня на руке.
Да. Петербург. Вечера. Томные, нервные дамы, рафинированная молодежь. Стол, убранный белой сиренью. Беседа о желтом сапфире…
Что говорил о желтом сапфире этот худенький картавый мальчик?
Сколько еще рейсов сделает он с медным крестиком на замызганном гайтанчике? Один? Два? А потом прижмет усталые плечи к каменной стенке черного подвала и закроет глаза…
Темное пятнышко угольной сажи осталось на моей руке.
И все…
23И вот другая ночь. Тихая, темная. Вдали полукругом береговые огоньки.
Какая тихая ночь!
Стога долго на палубе, вслушиваюсь в тишину, и все кажется мне, что несется с темных берегов церковный звон. Может быть, и правда звон… Я не знаю, далеки ли эти берега. Только огоньки видны.
– Да, благовест, – говорит кто-то рядом. – По воде хорошо слышно.
– Да, – отвечает кто-то. – Сегодня ведь пасхальная ночь.
Пасхальная ночь!
Как мы все забыли время, не знаем, не понимаем своего положения ни во времени, ни в пространстве.
Пасхальная ночь!
Этот далекий благовест, по волнам морским дошедший до нас, такой торжественный, густой и тихий до таинственности, точно искал нас, затерянных в море и ночи, и нашел, и соединил с храмом в огнях и пении там, на земле, славящем Воскресение.
Этот с детства знакомый торжественный гул святой ночи охватил души и увел далеко, мимо криков и крови, в простые, милые дни детства…
Младшая моя сестра Лена… Она всегда была со мной рядом, мы вместе росли. Всегда у своего плеча видела я ее круглую розовую щеку и круглый серый глаз.
Когда мы ссорились, она била меня своим крошечным и мягким, как резиновый комочек, кулаком и сама, в ужасе от своего зверства, плакала и повторяла: «Я ведь тебя убить могу!»
Она вообще была плакса. И когда я принималась рисовать ее портрет (я в пять лет чувствовала большое влечение к живописи, которое впоследствии сумели из меня вытравить), то прежде всего рисовала круглый открытый рот, затушевывала его черным, а потом уже пририсовывала глаза, нос и щеки. Но это все были уже совершенно незначащие аксессуары. Главное – разинутый рот. Он передавал великолепно сущность физическую и моральную моей модели…