Убийства на улице Морг. Сапфировый крест (сборник) - Гилберт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но у него всего-то был отрезан уголок, – удивился француз. – У Куинтона все бумаги обрезаны подобным образом.
– Это очень странный образ, – промолвил его друг, – и по моему разумению, недобрый. Послушайте, Фламбо, этот Куинтон (упокой, Господи, его душу!) был не самым воспитанным человеком, но в душе он был художником, настоящим художником, и умел обращаться не только с пером, но и с карандашом. Почерк его трудно прочитать, но он был уверенным и красивым. Я не могу доказать того, что говорю, я ничего не могу доказать. Но я голову готов дать на отсечение, что он никогда не отрезал бы от листа бумаги такой маленький отвратительный кусочек. Если бы ему нужно было обрезать бумагу для каких-то целей, скажем, чтобы поместить ее куда-нибудь, или согнуть, неважно, он бы сделал ножницами совсем другой надрез. Вы помните контур? Это был некрасивый, уродливый контур. Неверный контур. Вот такой, помните?
И он стал так быстро чертить в темноте горящей сигарой неправильной формы прямоугольники, что Фламбо они действительно показались похожими на огненные письмена в ночи… Письмена, о которых говорил его друг. Письмена, прочитать которые невозможно. Письмена, которые таят в себе угрозу.
– Но, – промолвил Фламбо, когда его друг опять сунул сигару в рот, откинулся на спинку скамейки и стал смотреть на крышу, – если предположить, что ножницами воспользовался кто-то другой. Как он мог, отрезав уголок от листа бумаги, заставить Куинтона покончить с собой?
Продолжая рассматривать крышу, отец Браун вынул изо рта сигару и произнес:
– Никакого самоубийства не было.
– Как? – изумился Фламбо. – Тогда с какой стати он в нем признался?
Священник снова подался вперед и, уткнувшись локтями в колени, посмотрел себе под ноги. Голос его прозвучал тихо, но отчетливо:
– Он не признавался в самоубийстве.
Фламбо вынул изо рта сигару.
– То есть вы хотите сказать, что записку подделали?
– Нет, – сказал отец Браун, – ее написал Куинтон.
– Приехали! – начиная раздражаться, вскричал Фламбо. – Значит, Куинтон написал: «Я принял смерть от собственной руки» собственной рукой на чистом листе бумаги, верно?
– На бумаге неправильной формы, – спокойно уточнил священник.
– Да пропади она пропадом эта форма! – взорвался Фламбо. – При чем вообще тут форма?
– Там было двадцать три порезанных листа, – нисколько не смутившись, продолжил Браун, – и только двадцать два уголка. Из этого следует, что один уголок был уничтожен. Возможно, уголок от листа с запиской. Вас это не наводит ни на какие выводы?
Фламбо просиял.
– Там было написано что-то еще! – воскликнул он. – Куинтон написал еще несколько слов. Что-то вроде «Вам скажут, что я принял смерть от собственной руки», или «Не верьте, что…».
– Теплее, как говорят дети, – сказал его друг. – Только ширина отрезанного кусочка – полдюйма, не больше. На нем не хватило бы места и для одного слова, что уж говорить о трех. Что по размеру едва ли большее запятой мог захотеть оторвать от текста человек, задумавший зло, чтобы снять с себя подозрения?
– Ума не приложу, – подумав, признался Фламбо.
– Как насчет кавычек? – спросил отец Браун и выбросил сигару. Красный огонек падающей звездой улетел далеко в темноту.
Его друг сидел словно воды в рот набрал, и отец Браун, терпеливо, как учитель, возвращающийся к азам науки, продолжил:
– Леонард Куинтон был сочинителем и, что называется, витал в облаках. Он писал повесть о восточной магии и гипнозе. Он…
В этот миг дверь у них за спинами быстро открылась, и из нее шагнул доктор. Он был в шляпе. Вложив длинный конверт в руки священника, он сказал:
– Вот документ, который вы просили. А мне пора домой. Прощайте.
– Всего доброго, – произнес отец Браун, провожая взглядом доктора, который торопливым шагом уходил в темноту по направлению к калитке. Из-за оставшейся открытой двери на террасу падал узкий сноп газовой лампы. Отец Браун распечатал конверт, поднес письмо к свету и прочитал следующее:
«Дорогой отец Браун! Vicisti, Galilaee[83]. Иными словами, будьте вы прокляты, с вашей наблюдательностью. Неужели во всей этой вашей поповской болтовне действительно что-то есть?
Я – человек, который с детства верил в Природу и во все естественные функции и инстинкты вне зависимости от того, как их называют люди – нравственными или безнравственными. Задолго до того, как стать врачом, еще учась в школе и держа у себя мышей и пауков, я верил, что быть простым животным – это лучшее, что только есть в мире. Но сейчас вера моя пошатнулась – я верил в Природу, а оказалось, что Природа может предать. Возможно ли, чтобы в ваших бреднях в самом деле что-то было? Я уже ничего не понимаю.
Я любил жену Куинтона. Что тут плохого? Природа вселила в меня это чувство, и разве не любовь движет миром? Я искренне верил, что она будет более счастлива с чистым животным, таким как я, чем с этим маленьким, не знающим покоя безумцем. В чем я был не прав? Я всего лишь рассматривал факты, как и полагается человеку науки. Со мной она была бы счастливее.
Моя собственная вера не запрещала мне убить Куинтона (отчего выиграли бы все, в том числе и я). Но как здоровое животное, я не хотел причинять вред себе, поэтому решил, что сделаю это только в том случае, если буду полностью уверен, что выйду сухим из воды. Сегодня утром я увидел такую возможность.
Сегодня я трижды заходил в кабинет Куинтона. Первый раз, когда я к нему зашел, он говорил только о своем новом странном рассказе «Исцеление святого», в нем один индийский отшельник силой мысли заставил английского полковника наложить на себя руки. Он даже показал мне несколько последних страниц рукописи и прочитал последний абзац, что-то вроде «Покоритель Пенджаба, превратившийся в пожелтевший скелет, хотя все еще огромный, сумел приподняться на локте и прошептать на ухо племяннику: “Я принял смерть от собственной руки, но я – жертва убийства!” По какой-то невообразимой случайности последние слова оказались написаны наверху новой страницы. Я вышел из кабинета и, охваченный страшным волнением, направился в сад.
Пока мы обходили дом, произошли еще два события, которые были мне на руку. Вы заподозрили в недобрых замыслах индуса и нашли кинжал, которым тот, вполне вероятно, мог воспользоваться. Под благовидным предлогом я завладел кинжалом, вернулся в кабинет Куинтона и напоил его снотворным. Он не хотел разговаривать с Аткинсоном, но я убедил его подать голос и успокоить этого простофилю по одной причине: мне требовалось доказательство того, что Куинтон был все еще жив, когда я выходил из его комнаты во второй раз. Куинтон лег в оранжерее, а я вышел в кабинет. У меня ловкие руки, поэтому через полторы минуты все было готово. Начало рассказа Куинтона я бросил в камин, где бумаги и сгорели. Потом я подумал, что нужно избавиться от кавычек (на предсмертной записке они были не к месту), и попросту отрезал уголок бумаги. Потом для большего правдоподобия так же обрезал остальные листы. После этого я ушел, оставив предсмертную записку на столе в кабинете, а Куинтона, засыпающего, но живого, – на диване в оранжерее.
Последний акт драмы, как вы догадываетесь, был самым сложным. Я притворился, что увидел мертвого Куинтона и бросился в его комнату. Задержав вас фальшивой запиской, я убил Куинтона, пока вы рассматривали документ. Он под воздействием снотворного спал, поэтому я просто вложил ему в руку кинжал и вонзил его в тело. Кстати, у кинжала этого такое кривое лезвие, что только оперирующий хирург мог точно рассчитать нужный угол, чтобы попасть в сердце. Интересно, заметили ли вы это?
Когда я это сделал, случилось необъяснимое. Природа оставила меня. Мне стало дурно. Я вдруг подумал, что совершил что-то нехорошее. Мой мозг как будто был готов разорваться на части. Мне отчаянно захотелось рассказать о своем поступке кому-то, чтобы я не остался один на один с этим воспоминанием, когда женюсь и обзаведусь детьми. Что со мной? Безумие? Или человек действительно может испытывать раскаяние, как в какой-нибудь поэме Байрона? Больше не могу писать.
Джеймс Эрскин Харрис».
Отец Браун аккуратно сложил бумагу и положил ее во внутренний карман. У калитки громко звякнул колокольчик, на дороге показались несколько полицейских в мокрых плащах.
1
В высшей степени проявления (фр.). (Здесь и далее примеч. перев., если не указано иное.)
2
Продуманный, тонкий (фр.).
3
Странность, причудливость (фр.).
4
Бывший (лат.).
5
И ему подобных (лат.).
6