Сумка волшебника - Илья Бражнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, всё было кончено. Глаза, уши, язык и сердце были приведены к тому состоянию, которое необходимо поэту. Но почему необходимо? Для какой цели?
Цель эта явственно указана в последних строках «Пророка»:
И, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей.
Жгучая требовательность этих строк подводит итог всему предшествующему. Они — прообраз приказа по армии искусств, который сто лет спустя отдал Владимир Маяковский, требуя подлинного искусства и выводя на гулкие мостовые истории барабанщиков и поэтов.
В начале этой главы я говорил, что история, рассказанная в «Пророке», удивительна и правдива. Но поразмыслив, я пришёл к убеждению, что, будучи безупречно правдивой, она, в сущности говоря, совсем неудивительна и даже, напротив, обычна — для писателя во всяком. случае.
То, что случилось с поэтом в «Пророке», рано или поздно должно случиться и случается со всяким настоящим писателем.
Всякий настоящий писатель, который посвятил дни делу своему и отдал ему и мозг и душу, обязательно в один из дней должен прозреть и увидеть мир таким, каким никогда не видел.
Впрочем, это, конечно, не делается в один миг. Процесс прозрения длится всю жизнь. Способность остро воспринимать, накапливаясь каждодневно в количестве, однажды, вследствие особо благоприятного стечения обстоятельств, вдруг становится новым и поражающе заметным качеством. Это обжигает и приподнимает над самим собой. Это как удар молнии, разом озаряющей весь мир. Тот, кто пережил миг подобного озарения, никогда забыть его не сможет. Это остаётся навеки. Острота восприятия не притупляется временем. Увидевший однажды далеко и много сохраняет свой драгоценный дар навсегда.
Я сказал: рано или поздно это случается с каждым настоящим писателем. Рано или поздно он начинает улавливать утончившимися чувствами тайное тайных земли и неба, морей и недр, слов и чувств. Предела изощрённости в познании окружающего мира нет, как нет предела самому миру.
Нет поэтому ничего невероятного в том, что поэт в «Пророке», обретя чрезвычайную остроту восприимчивости, слышит «дольней лозы прозябанье».
И это не только счастливый удел пушкинской музы. В стихотворении «Творчество» Анна Ахматова так говорит об удивительном состоянии обострённости чувств, возникающем у поэта в минуты душевного подъёма:
Бывает так: какая-то истома;В ушах не умолкает бой часов;Вдали раскат стихающего грома.Неузнанных и пленных голосовМне чудятся и жалобы и стоны,Сужается какой-то тайный круг,Но в этой бездне шепотов и звоновВстаёт один, всё победивший звук.Так вкруг него непоправимо тихо,Что слышно, как в лесу растёт трава.
Эта утончённость восприятия окружающего мира в конце концов доступна не только поэту в часы поэтического напряжения всех его душевных сил, как у Ахматовой, равнозначного напряжению и обострённости всего существа у пушкинского пророка после встречи с серафимом. Это может случиться и с самым обыкновенным человеком при определённых обстоятельствах, благоприятствующих высокому строю чувств и ощущений.
В «Анне Карениной» Левин на охоте, отстранившись от всего постороннего и слившись с окружающим его зелёным миром, начинает видеть, «как трава растёт», то есть та самая «дольняя лоза», прорастание которой улавливает обострёнными чувствами поэт в «Пророке». Оба случая сходны: Лев Толстой описывает то же, что описывал Александр Пушкин, что позже описала Анна Ахматова. В своей пьесе-сказке «Пиппа пляшет» Герхард Гауптман идёт ещё дальше. Один из персонажей пьесы, поэт и музыкант Михель Гелльригель, даже «зимой слышит, как растёт трава».
Но видеть и слышать, «как растёт трава», — это ещё не предел обострённости, чувств и состояний. Человеку и поэту доступно и большее. Вот что, например, рассказывает Илья Эренбург в книге «Годы, люди, жизнь» о своей встрече с Анной Ахматовой в июле сорокового года: «Когда я вернулся в Москву, ко мне пришла А. А. Ахматова, расспрашивала о Париже. Она была в этом городе давно — до первой мировой войны, не знала подробностей его падения. В представлении некоторых критиков Анна Ахматова — «поэтесса интимных чувств с крохотным мирком». Анна Андреевна прочитала мне стихотворение, написанное ею после того, как она узнала о падении Парижа. «Когда погребают эпоху, надгробный псалом не звучит. Крапиве, чертополоху украсить её предстоит. И только могильщики лихо работают. Дело не ждёт! И тихо, так, господи, тихо, что слышно, как время идёт. А после она выплывает, как труп на. весенней реке, — но матери сын не узнает, и внук отвернётся в тоске. И клонятся головы ниже, как маятник ходит луна. Так вот — над погибшим Парижем такая теперь тишина». В этих стихах поражает не только точность изображения того, чего Ахматова не видела, но и прозрение. Часто теперь я вижу ушедшую эпоху, «труп на весенней реке». Я её знаю и не ошибусь; а для внуков она призрак, не то снесённый причал или перевёрнутая лодка».
Приведённый рассказ Эренбурга примечателен во многих отношениях, но важнейшим в нём мне кажется свидетельство достоверности безграничных возможностей поэта, а возможность, как сказал один философ, «заряжена неистовым стремлением к осуществлению». И в этом неистовом стремлении осуществить, предъявить миру свои возможности поэт способен к тончайшим и проникновеннейшим методам познания мира. Он способен не только видеть и слышать, как прорастает трава, но ему «слышно, как время идёт».
Сколько спорят, говорят, пишут физики-теоретики и философы о материальности времени, и сколько ещё тут недоказанного и недосказанного. Астроном Н. Козырев пытался досказать до конца это недосказанное, приблизить категорию времени к возможностям нашего чувственного восприятия, придать понятию времени почти наглядную вещную материальность. И всё было напрасно. Споры о категории «пространство — время» остались в сфере теоретической и недоступной нашим чувственным восприятиям. Учёные не смогли сделать время для наших представлений о нём категорией достоверно материальной. Но вот пришёл поэт и сказал: «И тихо, так, господи, тихо, что слышно, как время идёт». И нам уже не надо никаких иных формул, утверждающих материальность времени. Мы уже вместе с поэтом «слышим» его течение.
Вместе с поэтом мы не только слышим неслышимое, но и видим невидимое. И на это способен озарённый прозрением поэт. И если Эренбург свидетельствует «точность изображения того, чего Ахматова не видела», то можно смело доверять этому свидетельству. Ведь речь идёт о Париже, о том, что Эренбургу ведомо досконально, что он, Эренбург, видел своими глазами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});