Собрание сочинений в 4-х томах. Том 3 - Альберт Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что случилось? — спросила я шепотом.
Анечка молчала. Потом, стряхнув оцепенение, посмотрела мне в глаза. Взгляд был совершенно взрослый. Точно разглядывала меня усталая, грустная женщина.
— Что там, за окном? — спросила я, и Анечка сжалась у меня под рукой.
— Ничего, — ответила она.
Послышался звонок.
— Будь умницей, — попросила я, — не забывай, что урок. И что сегодня в гости.
— Может, я не пойду, — загадочно ответила Анечка.
— Почему?
— Может, чего-то случится.
— Ничего не случится.
Но случилось. Посреди последнего урока дверь в спальню грохнула, точно выстрел, и, задыхаясь от плача, ко мне подбежала Анечка.
— Скажи, — прокричала она в отчаянии, — скажи, чтоб она ушла!
Я разглядывала посиневшее, ставшее каким-то больным лицо девочки и ничего не могла сообразить.
— Кто ушла? Евдокия Петровна?
— Нет! Мамка! Она все время тут ходит! К Евдокии Петровне будет приставать! Материться!
Отрывочные эти выкрики меня оглушали. Я прижала девочку к себе, поглаживала спинку, чтобы успокоить, и она кричала мне прямо в ухо. Но оглушали меня не слова. Их суть.
Значит, где-то тут возле школы бродит ее мать? Не первый раз!
— Покажи! — выпрямилась я. Мы подошли к окну. На улице никого не было, кроме разве элегантной женщины в голубом берете с помпошкой, в красивых импортных сапогах на высоком каблуке, по голенищу — ремешок. Писк моды, я о таких могла только мечтать. Но эта мадам не походила на Анечкину мать. Особенно если учесть те два словечка, которыми Аня назвала тогда свою маму.
— Ну?! — спросила я.
— Вот! — кивнула Анечка и торопливо отскочила от окна.
— Не бойся, — сказала я. — Она тебя не увидит.
— Как не увидит?
— Ты веришь мне?
Аня прижалась всем телом, облегченно вздохнула, и столько было в этом вздохе тяжелого отчаяния, что у меня комок подступил к горлу.
В вестибюле я договорилась с «князем» Игорем и его «княгиней», что они сядут в машину, приоткроют дверцу, заведут двигатель, и в это время к ним быстренько придут Евдокия Петровна с Анечкой.
Все получилось как по маслу.
Зеленый «Москвич» проскочил прямо перед красоткой, но она и носом не повела.
Когда в школе стихло, я накинула пальто и вышла на улицу. Женщина в голубом берете и модных импортных сапогах со шпорами стояла на том же месте. Я приблизилась к ней.
Все в меру, с большим вкусом, — берет, помпошка, пальтецо, отороченное голубым песцовым мехом, сапожки аховые. Вот лицо, пожалуй, подкачало. Широкоскулое, рябоватое. Слишком ярко подкрашены губы.
— Здравствуйте, Любовь Петровна, — сказала я и увидела, как она напряглась. Не ожидала, что по имени-отчеству? А как же? Знаем, знаем, и не только это: ЛРП — лишена родительских прав. Отец девочки неизвестен.
Мне стало стыдно. А, собственно, что еще знаю я про эту женщину? И кто мне дал право судить?
А мать Ани настороженно разглядывала меня.
— Дочку бы мне, — проговорила она наконец сиплым голосом, и я попятилась от дикого амбре водки и парфюмерии. Насколько все же, мелькнуло во мне, пьяная баба отвратительнее пьяного мужчины.
— Любовь Петровна, — сказала я в меру вкрадчиво. — Зачем вы ходите? Да еще в таком виде? Девочка переживает.
— Что такого? — слегка смутилась Невзорова. — Я же не падаю. И вообще! Дайте Аню. Сто лет не видела. Не трогала, не говорила. Чем я хуже других?
— Успокойтесь и уйдите, — сказала я сдержанно.
— Успокойтесь? — заплакала она, и тушь сразу поползла с ресниц по щекам. — А кто вам дал право, ответьте? Раздавать чужих детей! Чужим, значит, можно, а родной матери нельзя?
В словах ее, прерываемых монотонным воем, слышалась тоска и обида, но чем я могла помочь?
— Не надо так, — проговорила я смущенно. — Все зависит от вас. Родительские права возвращаются. Наверное, надо перемениться.
— Перемениться! — лицо Невзоровой враз ожесточилось. — Вот сама и меняйся! А ко мне не лезь. Живу как хочу. Или я сама не хозяйка? Ха! Вас послушаешь, все благородные. А на самом деле? Лишь бы тихо! Если тихо, давай. А громко, во весь голос — сразу под суд! Тихие гады!
Ее куда-то понесло, это она не мне говорила, кому-то другому кричала, доказывала что-то свое, мне совсем неизвестное. Так что разве я знаю хоть что-нибудь про нее?
Легкий снежок за спиной торопливо захрустел, я обернулась и увидела Аполлона Аполлинарьевича. Я остановила его движением руки, но он закричал из-за спины:
— Уходите! Немедленно уходите! А то вызову милицию!
— А вот уж такой статьи и вовсе нет! — хрипло просипела Невзорова боже, какая литературная фамилия! — Что, нельзя навещать собственную дочь? Не пугай! — И добавила, презрительно скривив губы: — Тюфяк!
И двинулась, со скрипом вдавливая каблуками снег.
Я обернулась. Еще одна кличка у бедного Аполлоши.
Он стоял, чуточку разведя руки в широких рукавах мешковатого пиджака, действительно похожий на тюфяк, и точно хотел что-то спросить. Снежинки таяли на его широком покатом лбу, и весь он выражал такое горькое недоумение, что мне хотелось подойти и погладить его по круглой голове. Так бы и сделала. Но на нас смотрели с крыльца. Дворник дядя Ваня, повариха Яковлевна в белом, трубой, колпаке, испуганная Маша, строгая Елена Евгеньевна.
Вся школа обозревала сцену, как директор бросается спасать воспитателя от родительницы.
— Да, черт побери, — проговорил, вздохнув, Аполлон Аполлинарьевич, что бы сказали мои предки?
18С точностью до каждого мгновения помнит человек важные свои дни.
Мы с Аполлошей возвращаемся в вестибюль, и Елена Евгеньевна говорит, что меня зовут к телефону. Я иду в учительскую, с недоумением беру трубку.
— Надежда Георгиевна? — слышится мужской голос. — Вы меня узнаете?
Я еще под впечатлением ЛРП. Отвечаю довольно резко:
— Не умею разгадывать загадки.
— Ну, не сердитесь, — говорит мужчина. — Это Лобов из газеты. Виктор Сергеевич.
Теперь я узнаю его голос. Но говорить не хочется. Поскорей бы избавиться от осадка, который оставила газетная статья. Я придаю голосу предельную сухость:
— Я вас слушаю.
— Ну-у, Надежда Победоносная, — смеется Лобов, — что-то вы совсем не любезны!
Какая любезность! Я похожа на выкипающий чайник. Ух, этот Аполлоша! Разболтался! Едва сдерживаюсь, чтобы чего-нибудь не ляпнуть в трубку. Но все-таки этот Лобов принимал мое письмо. Да и статью свою писал, видно, от чистого сердца.
— Слушаю вас, — чуточку потеплее повторяю я.
— Мне надо встретиться с вами.
— Право, очень сложно, — бормочу я, сознавая, что веду себя не вполне прилично. Когда мне надо было, так время находилось. — Ну, хорошо. В какое время?
— Через час заеду прямо к вам.
Через час школа опустела, все разошлись домой. Я сижу в учительской одна над своей зеленой тетрадью. Но писать не могу. Мешает непонятное волнение. Пожалуй, даже досада. Чего ему еще от меня надо? Снова материал для статьи? Только этого не хватало!
В коридоре раздаются громкие шаги, дверь распахивается.
Лобов подходит к моему столику, счастливо улыбается. На нем ладная дубленка, в одной руке мохнатая шапка. Я разглядываю его внимательнее. Лицо потомственного интеллигента — худощавое, очки в тонкой золоченой оправе. Похож на учителя, врача, ученого, журналиста. Так что полное совпадение внешности и профессии.
— Наденька! — говорит он, и я удивленно вскидываю брови: не люблю безосновательной фамильярности. Но он точно не замечает моей реакции, а повторяет: — Наденька! Во-первых, я получил премию за очерк про вашу школу.
— Поздравляю, — говорю я, и что-то сжимает сердце, какое-то непозволительное волнение.
— А во-вторых, пойдемте в театр, а?
Глаза у меня, наверное, округляются. Да и лицо вытягивается.
— Это невозможно, — быстро произношу я, стараясь принять отчужденный вид. Но Виктор Сергеевич смеется, точно ему известны все эти уловки.
— Да бросьте! — говорит он совершенно спокойно. — Пойдемте — и все!
Что «бросьте»? Откуда такая развязность? Я уже готова выпалить эти восклицания, но что-то сдерживает меня. Воспоминание о Кирюше, моей студенческой пассии? Кирюша, Кирюша! Мысли о нем ленивы, Кирюша остался за чертой реального, он где-то в аспирантуре, мой бывший чистый физик, а в закутке у Лепестиньи две его натужно лирические открытки. Мысль о Кирюше все сонливее.
— Что вы сказали? — спросила я.
— Айда в театр!
И так он сказал это беззаботно, ни на что не претендуя, что мне тут же стало обидно — вот женская логика! Стало обидно: почему же не претендуя?
Местный театр не блистал искусством, поэтому спектакли частенько подкреплялись танцами в антрактах и после зрелища. Все вместе это называлось "молодежный вечер". Зрителей в зале почти не было, зато окрест стоял негромкий, но оживленный гул: народ, беседуя, ходил по фойе в ожидании танцев и освежался пивом в буфете.