Алексей Михайлович - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Како ты рекла, тако и я под твоею рукою буду противоборствовать Никону, — прошептала она и снова закрыла руками лицо, чтобы не выдать торжествующей радости.
— Благословенна раба Мария, — ласкающе-мягко вздохнуло над головами.
Расставив широко пальцы, Янина восхищенно поглядела на Ваську. «И даст же Бог человеку дражайший дар вещаний чревом!» — умиленно подумала она и искренно перекрестилась.
Выполнив добросовестно все, что требовала щедро наградившая его полонянка, Босой шагнул к царице, но вдруг зашатался и рухнул на пол.
— Почил! — вскрикнул склонившийся над прозорливцем Никодим.
Марья Ильинична с рыданием упала на грудь Босого. Василий приоткрыл один глаз и болезненно улыбнулся.
— Не рыдай мене, мати! — запел он и неожиданно расхохотался страшным хохотом сумасшедшего.
ГЛАВА XVI
Вечный страх, что узнают его языки, иссушил Корепина, измотал всю его душу. Он облютел, становился все более подозрительным и остерегался даже закадычнейшего своего друга Яшки. В каждом человеке чудился ему враг, поджидавший лишь случая, чтобы предать его.
Только в редкие встречи с Таней ненадолго оживлялся Савинка, забывая о всех стерегущих его напастях.
В условные дни сходились они в лесу, в берлоге, которая служила бродягам жильем. Яшка, завидев женщину, немедленно исчезал. В берлоге было тепло и довольно просторно — товарищи углубили яму, стены утеплили подобранными на свалке войлочными лохмотьями и соломой и обшили дубьем; кровлей служило решетование из прутьев и хвороста, придавленное снежным сугробом; вход в землянку вел через дыру, прорытую в стороне и защищенную от человеческих глаз кустарником. Зарывшись по пояс в тряпье, Корепин припадал губами к щеке Тани и так мог просиживать без слов часами.
К вечеру гостья осторожно высвобождалась из его объятий.
— Пора. Чать сызнов отец заругается.
Бродяга с тяжелым сердцем провожал Таню до леса.
— Токмо бы Пещного действа дождаться[29] да царю отдать челобитную, — неуверенно улыбался он, чтобы как-нибудь поддержать в себе бодрость, — а там спокинем мы с тобой Москву, уйдем на украйные земли, заживем без горькой кручинушки.
Укутанный в тряпье и солому, из-за деревьев показывался дружелюбно скаливший зубы Яшка.
— Эвона!… А я, было, в думках держал, не засталась ли ты за господарыню в вотчине нашей.
* * *Наступила неделя Праотец[30]. Савинка заметно повеселел.
— Ну, кажись, пришел час ударить государю челом, — поделился он с товарищем, ничего не подозревавшим о челобитной.
Яшка вытаращил глаза.
— Царю?… С челобитной? Ополоумел! Аль не слыхивал, что по новому указу не можно черным людишкам челом бить государю?
— Так то черным людишкам, — ухмыльнулся Савинка, — а не нам. Мы, брателко, особые — опричь тюремного двора ни в каких грамотах не записаны…
В канун воскресенья бродяги отправились на патриарший двор. Там давно уже теснилась толпа бездомных людей, дожидавшихся выхода келаря.
Когда монах вышел на крыльцо, людишки опустились на колени:
— Благослови на бранный подвиг, отец.
Благословив людишек, келарь увел их в большую трапезную. Накормил и выдал одежду. Обряженные в гулы[31] из красного сукна с оплечьями из меди, в медных шапках с опушкой из заячины, расписанных краской и золотом, они высыпали на улицу.
Простолюдины попрятались по домам. Только орава крикливых ребят бесстрашно бегала за «халдеями»[32], наполняя промерзшие улицы песнями, свистом и улюлюканием.
Для бездомных людей пришли сытые дни. Отовсюду поступали к ним щедрые подаяния. Каждый торговый человек считал своей святой обязанностью кормить и поить участников Пещного действа. На рынках, в торговых рядах, на Козьем болоте — всюду снабжали их, Христа ради, прокормом. Халдеи с ревом набрасывались на подаяние и нещадно избивали друг друга, пытаясь вырвать лучший кусок, чтобы тут же, почти не жуя, проглотить его.
Смазав бороды медом, Савинка и Яшка бегали по занесенным снегом широким московским улицам, пугая лошадей и встречавшихся крестьян багровыми космами потешных огней.
— Пали его! — крикнул какой-то ряженый, вынырнув из переулка и схватил за ворот сидевшего на возу с сеном крестьянина.
Крестьянин попытался вырваться, но его сбросили наземь и привязали к хвосту коня.
— Калым давай!
Савинка подтолкнул локтем товарища и укоризненно покачал головой.
— А сдается мне, не гоже бы людишек немочных забижать.
По лицу бродяги скользнула недоумевающая усмешка.
— А сдается, окстись да не хаживай с халдеями.
Пробившись к лошади, он поднес факел к бороде ревущего благим матом крестьянина.
— Калым давай, миленок-брателко.
Отчаянный крик резнул притихшую улицу. Ребятишки шарахнулись в разные стороны. Где-то заголосили бабы… Не помня себя от возмущения, Савинка выдернул из ближайшего плетня кол и ринулся на Яшку.
— Душегуб!
Кто— то сзади ударил Корепина кулаком по затылку. Он зашатался и выронил кол.
— Секи его!
Еле вырвался истерзанный и залитый кровью Савинка из рук озверевших людей. Левый глаз его закрылся, взбух, на подбородке, на месте вырванных клочьев бороды, зияла кровоточащая рана.
У Арбата избитого настиг запыхавшийся Яшка.
— Жив ли брателко? — участливо спросил он и покачал головой. — Экой чудной ты!… Нешто можно перечить положенному? Подьячие и стрельцы, и те до Богоявленьего дни не вольны забижать халдеев…
— Уйди! — крикнул Савинка и вдруг, широко расставив руки, упал в сугроб.
— Дотешился, светик! — сплюнул Яшка и, взвалив товарища на плечи, потащил его в берлогу.
Остаток дня и ночь Савинка провел в тяжелом полубреду. Однако на рассвете, сообразив, что Яшка собирается уходить, он с трудом поднялся.
— Аль в Успенский пора?
— Кому пора, а кому срок и отлеживаться, — сквозь зубы процедил Яшка. — И ведь эко надумал!… На толпу с дрекольем идти.
Корепин, превозмогая боль, пошел за товарищем.
Успенский собор был полон молящихся. Паперть запрудила толпа, не успевшая пробраться вовремя в церковь. Но халдеи, пришедшие последними, гордо запрокинув головы, уверенно протискались в собор.
На амвоне, с правой стороны, окруженный ближними боярами, в кресле восседал государь. Корепин протискался поближе к клиросу. Будто почесываясь, он то и дело тревожно ощупывал рукав, в котором была зашита челобитная. Здоровым глазом он внимательно измерял расстояние, отделявшее его от царя, и соображал — успеет ли добежать к амвону прежде, чем перехватят его дьяки.
Из боковой двери, ведущей в алтарь, высунулся дьячок и поклонился в пояс царю.
Алексей перекрестился, поднял к небу глаза.
— Починайте во славу божью!
Дьячок, с трудом сдерживая подступающий кашель, отступил к аналою и шамкнул беззубым ртом:
— Благослови, отче!
Царь сорвался с кресла и так схватился за голову, будто кто-то неожиданно треснул его по темени.
— Что ты сказываешь, — заорал он, — мужик, сукин сын: благослови, отче?… Тут патриарх, сказывай, ирод: благослови, владыко!
Чтобы ублажить царя и тем искупить свою вину, дьячок набрал полные легкие воздуха и рявкнул на весь собор.
— Благосло…
Но вдруг лицо его напряглось, вздулось жилами, побагровело, а из свистящей груди вырвался оглушительный кашель.
Алексей слезливо оглядел молящихся.
— А и в чем вина наша перед Господом, что ради для царей ныне в соборах замест велегласых дьяконов и мнихов верещат сукины сыны поросята?
Неудачливого дьячка сменил монах. Расставив широко ноги, он молодецки тряхнул черной гривой и, надавив указательным пальцем на кадык, оглушил молящихся громовым раскатом:
— Бла-го-сло-ви, вла-дык-ко!
Царь грохнулся на колени и с наслаждением перекрестился. За ним пали ниц все находившиеся в соборе.
— Вот то глас, — вслух похвалил Алексей, — чисто тебе Илья-пророк по небеси прокатился!
Из алтаря торжественно вышел патриарх Иосиф. Благословив толпу, он направился на середину собора. Алексей, опираясь на плечи ближних, последовал за патриархом и стал у столба.
Начался «чин воспоминания сожжения триех отроков или Пещное действо».
Монахи отдернули ширмы. Молящиеся увидели между столбами решетчатую деревянную печь, в виде огромного фонаря, расписанного суриком и другими красками. Для изображения горящей печи фонарь по решеткам со всех сторон был унизан железными шандалами, в которых горели восковые свечи.
После шестой песни канона, получив благословение патриарха, трое ряженых, изображавших еврейских отроков — Анания, Азария и Мисаила — были связаны «убрусцем[33] по выям» и отданы двум халдеям.
Халдеи, беспомощно тужась, чтобы вызвать на лицах приличествующий церемонии гнев, подвели отроков к печи.