Евангелие от Палача - Аркадий Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Павел Егорович, не отказывайся, поверь мне — это будет изумительно!..
О, как потеплели, как упростились наши отношения за последнее время, как сблизились мы! Он не называл меня уставным «товарищ полковник». И имел на это право: первым поздравил меня с папахой, сообщив, что новый министр Игнатьев уже подписал приказ. Я об этом не знал.
А Лютостанский знал — ему Мишка Рюмин шепнул доверительно. Он не называл меня официально «товарищ Хваткин», поскольку мы были действительно близкими товарищами, делавшими одно большое дело. И не называл меня на «вы», а говорил «ты» — даже не от фамильярности, а скорее от нетерпения, потому что в своих сумасшедших грёзах видел Миньку завтрашним министром, а себя — его первым минестрелем, главным советчиком, подсказчиком, научным руководителем, шефом всей контрразведывательной системы, начальником внутренней политической полиции — то есть, в частности, и моим непосредственным хозяином. А начальник говорить подчиненному «вы» не может. И ему не терпелось хоть с этой стороны приблизить час торжества. Я его не одергивал, ни разу не поставил на место. Это было бы так же нелепо, как подвесить на стрелку барометра гирьку, чтобы вела себя послушнее. Я наблюдал. И степень его развязности подсказывала мне ситуацию. И, честно говоря, я никогда не сердился по-настоящему — возможно, потому, что смотрел на него, как на покойника. Я ведь дал Лютостанскому роль невозвращающегося кочегара… А он напирал на меня:
— Павел Егорович, ты хоть дело его, этого Нанноса, почитай!
— Зачем?
— Конфета! На чистом сахаре! Там липой и не пахнет! Натуральное дело, чистенькое!
— Нам он для чего, Наннос?..
— Как — для чего? Одно дело, если жидов при депортации возглавят комисары, начальники. А коли вместе с евреями-комисарами позовёт за собой всю жидову ихний религиозный командир и наставник это совсем другой коленкор! Это настоящий Исход! — Лютостанский злорадно заухмылялся: — Исход на Таймыр!..
— А кто он — этот Наннос?
— У-у, это вражина! Отпетый! Он у себя месяц укрывал двух эмиссаров Брихи — Садлера и Каца. Те уже сбили в Вильнюсе этап на двести человек — через польскую границу просочиться в Европу, потом к себе, в Палестину. А Наннос их благословлял…
— И что?
— Жену синагогального кантора взяли на черном рынке — она харчи на дорогу скупала. Думали, что спекулирует. Вот ее следователь из милиции, еврей, между прочим, и разговорил. А как она раскололась, следователь сам испугался и перекинул ее к нам. Ну, тут уж все остальное — детали. Этап на Палестину — в Сибирь, а Нанносу и эмиссарам — по двадцать пять лагерей…
— Почему же ты думаешь, что Наннос согласится возглавить этот еврейский Исход?
— Обижаешь, Павел Егорович! — развел руками Лютостанский. — Пусть он только вякнет что-нибудь, я из него сам кровь по капельке выцежу. Да и не станет он ерепениться, к барской жизни привык, ему ведь и в лагерях каждый еврей готов свою пайку отдать…
— Чего так?
— От дикости, наверное: они ведь его вроде святого считают. «Цадик велел», «цадик сказал», «цадик направил». И что смешно — даже интеллигенция, умники ихние пархатые, тоже его почитают. Я ведь это с детства, по Вильнюсу еще помню…
Таинственная пирамида жизни. Незримая иерархия человеческих воль, из которых незаметно складывается судьба мира. Кого-то где-то в глубоких рудных толщах жизни направил Элиэйзер Наннос. Его самого сейчас накалывал, как жука в кляссере, Лютостанский. Цветистая мозаика под названием «Добровольный Исход евреев на север в связи с гневом советских народов, вызванным их попыткой убить Великого Пахана». А я решил, что пришла пора посадить на булавку самого Лютостанского, поскольку Мерзон давно выполнил задание… Может быть, я бы еще повременил и не стал бы всаживать в него острую сталь компромата, если бы Лютостанский не сказал:
— И Михаил Кузьмич наверняка эту идею одобрит…
Минька Рюмин, значит, одобрит наши идеи. А если я не соглашусь, то он меня наверняка поправит. Но чего же меня поправлять, когда я и сам вижу, что идея хорошая! Плодотворная идея. В случае если Наннос согласится. Незачем мне Миньке лишнюю булавку на себя вручать! У него и так руки трясутся от желания поскорее насадить меня на картон, невтерпеж ему дело закончить и меня проколоть, как раздувшийся шарик. Только мы еще посмотрим, кто скорее управится. За Минькиной-то спиной Крутованов сидит, из руки в руку перекладывает булавку величиной с хороший лом. За Крутовановым — Игнатьев… Ладно, ежели поживем — то увидим. И сказал я Лютостанскому:
— Хорошо, я согласен. Но имею один частный вопросик. Ты Нанноса к этой игре подключать не боишься?
Он выпучил на меня свои и без того надутые саранчиные глаза:
— Нанноса? А чего мне бояться?
— Как — чего? Знаешь, какая память у этих еврейских колдунов? Вдруг не только ты его, но и он тебя помнит?
— Меня? — тихо спросил Лютостанский.
— Ну не меня же! Конечно, тебя. Даже не так тебя, как твоего замечательного папашку. Отца Ипполита…
Бледнеть Лютостанский не умел, не мог. Он и так был всегда синюшно-белый. Но в этот миг мне показалось, что огромный гнойный нарыв, заменявший ему сердце, лопнул. Желто-зеленым цветом старого мрамора затекал неукротимый боец, друг и советник моего начальника Миньки. Беззвучно и бессильно разевал он рот, дышал со всхлипом и таращил на меня громадные стеклянные глаза летучего всепрожора. С хрустом проколол мой вопрос хитиновый панцирь майора-саранчи. Бог ты мой, ведь саранча размером с человека страшнее летающего тигра! Только панцирь тонкий. Я встал из-за стола, не спеша отпер сейф и достал папку, довольно увесистую, — Мерзон поработал на совесть.
— Слушай, друг ситный, а может быть, это ошибка? — спросил я. — Может, однофамилец? Может, это вовсе и не твой папашка требовал отдать немецкого шпиона Ульянова-Ленина на суд и растерзание честных православных? А-а?
Обречённо и затравленно молчал Лютостанский, глядя с отчаянием на толстую пачку бумаги в моих руках. Господи, какой небывалой ценности букет он мог бы вырезать из этого досье! Неповторимые цветы из пожелтевших газет, агентурных донесений 111 отделения департамента полиции, страничек машинописи и торопливых строчек пояснений Мерзона. Букет этот был бы достаточно прекрасен для возложения Лютостанскому во гроб.
— Смотри, какой, оказывается, живчик был твой папахен, — заметил я, листая подшивку. — Сообщение в «Епархиальных ведомостях» о докладе священника Лютостанского в Русском собрании: «Об употреблении евреями христианской крови»… Заявление ректора Духовной академии архимандрита Троицкого, что-де Ипполит Лютостанский — самозванец и никогда не рукополагался в священнический сан… Правда, занятно?
Лютостанский бессильно кивнул.
— А вот смотри — еще интересней… Протест присяжного поверенного Маклакова, защитника киевского обывателя Бейлиса, обвиненного в убийстве подростка Ющинского с ритуальными целями… Утверждает адвокат-нахалюга, что не может быть твой папанька экспертом по этому делу… Ты об этом не слышал?
Лютостанский так мотнул головой, что чудом не слетела она с плеч.
— Тогда послушай. Маклаков огласил ответ из Варшавской католической консистории, что Лютостанский хоть и был много лет назад ксендзом, но за аморальное поведение, блуд и присвоение приходских средств запрещен в служении и извергнут из сана. И суд присяжных, дурачье эдакое, вышиб твоего папаньку, а экспертом утвердил ксендза Пранайтиса. Видишь, какие пироги, друг мой Владислав Ипполитович… Чего ж ты говорил, будто отец твой учитель в гимназии?
Смертная тоска лежала на лице Лютостанского. Он открыл рот, но говорить не мог, я видел, как тошнота перекатывается у него под горлом. Пьяно, неразборчиво пробормотал:
— Он и преподавал… греческий и латынь… в последние годы… в Вильно…
— Ага, ага, понимаю… Это когда он опубликовал призыв, что, мол, большевизм — это пархатость духа, которой заразили жиды Россию. И, мол, всех их до единого надо выжечь каленым железом. Большевиков то есть. Это тогда?
— Может быть, — сдался окончательно Лютостанский.
Мы долго молчали, потом я сложил листы, завязал тесемки на папке и взвесил ее на ладони.
— Ого! — сказал я. — Знаешь, сколько весит?
Он пожал плечами.
— Девять граммов. Иди застрелись.
Бескостно, тягучей студенистой массой он перетек со стула на пол, замер на коленях, протянул ко мне свои наманикюренные пальцы:
— За что? Павел Егорович… За что?
— Ты обманул партию. Органы. Родину. Ты и меня пытался обмануть. Придется тебе умереть.
Лютостанский заплакал. Я и не видел раньше, чтобы слезы могли бить из глаз струйками. Он плакал и полз на коленях к моему столу. Цирк! Виктор Семеныч Абакумов от хохота животики бы надорвал.