Четвертый лист пергамента: Повести. Очерки. Рассказы. Размышления - Евгений Богат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Вот и о Ксении Александровне Говязовой городской методист заметила: «умеет жить» — именно в сегодняшнем понимании этого умения. Умеет жить, то есть относится к жизни не поверхностно суетно, а с пониманием истинной ценности людей, сути вещей и событий — неспешно и умудренно.
Есть люди, которые хотят быть в другом, есть те, кто хочет иметь другого: огромная разница — раствориться или завладеть. И — два вида счастья: первое не кончается никогда или кончается с физическим уходом из жизни; второе — хрупко, ненадежно, подвержено убыли и утрате.
Мне кажется, что загадочные слова М. Цветаевой из письма к Б. Пастернаку: «…всегда хотела во всяком, в любом — не быть», надо понимать — хотела стать меньше, чем он, стать рядом ничем, раствориться, чтобы подарить себя полностью и быть уже не собой, а частью другого, то есть все же хотела быть в высшем понимании бытия — служения, может быть, жертвы.
…Третье путешествие Кука началось 12 июля 1776 года. Корабли «Резольюшен» и «Дисковерн» («Открытие») — последним командовал Чарльз Кларк — покинули Плимут, в ноябре достигли мыса Доброй Надежды, погрузили запасы из расчета двухлетней кампании, закупили животных, чтобы высадить их на Таити и в Новой Зеландии. В январе 1778 года на 160° западной долготы и 20° северной широты корабли очутились в виду Сандвичевых, или Гавайских, островов. Отсюда они поплыли на север, чтобы узнать, существует ли там морской путь из Тихого океана в Атлантический.
Земля, с ее континентами, морями, островами, неведомыми народами, обычаями, деревьями, животными, открывала путешественникам тайны. Но порой это надо было оплачивать жизнью. Жизнью заплатили Джеймс Кук и Чарльз Кларк.
Встречая на севере все больше льдов, они вынуждены были из-за наступающей зимы вернуться на юг, поплыли опять к Гавайским островам и на одном из них Кук пал от рук туземцев. «Они, — сообщалось в отчете о путешествии, — поволокли его по берегу и, передавая из рук в руки кинжал, стали с дикой яростью наносить ему удары, даже после того, как он перестал дышать». Сегодня это убийство возмущает нас меньше, чем современников великого мореплавателя. Туземцы убили, потому что защищали родную, мирную культуру от чуждой воинственной цивилизации.
После гибели Кука капитан Чарльз Кларк возглавил эскадру, закончил исследования Гавайских островов и зашел на Камчатку, где был в восторге от радушия русских. В августе 1779 года, когда корабли были опять в море, капитан Кларк умер в возрасте 38 лет от воспаления легких. Моряки вернулись в Петропавловск-на-Камчатке и похоронили его.
Несмотря на бесплодное, казалось бы, разыскание деда Сергея Петровича, Ксения Александровна верит до сих пор, что их семья имеет непосредственное отношение к Чарльзу Кларку. В этом убеждает ее судовой журнал и векселя в семейном архиве. Ее прапрапрадед Эдмунд Кларк, полагает она, потому и женился на русской женщине Степаниде и обосновался в Петропавловске, что там похоронен Чарльз. Насколько этот семейный миф истинен, видимо, никогда не удастся узнать. В бельевой корзине, сохраняющей семейный архив, по-прежнему обитает тайна.
Дочь Ксении Александровны в юности собиралась стать стюардессой, но — не исполнилось, она окончила институт иностранных языков и работает переводчицей.
Внук больше всего любит книги Тура Хейердала и лепит индейцев.
— Это хороший, умный, романтичный мальчик, — рассказывает Ксения Александровна, но меня огорчает: вот он вылепил — лежит человек навылет раненный, убитый стрелой. Для него это сюжет. Он еще не отдает себе, по-моему, отчета в том, что этот человек умер. Был живой и умер. Он видит внешнюю красивую сторону и еще не понимает, что это великое горе…
И она собирает разбросанные по столу старые вещи — письма, фотографии, векселя, журнал, вещи, сохраняющие дух семьи и охраняющие ее, наподобие лар.
1981 г.Часы над книгой
Поношенный колпак
Я без Рембрандта не мог жить совершенно. Репродукция его картины, ранее мне неизвестной, новая книга о нем, не говоря уже о посещении музеев, где мерцают на стенах его полотна — для меня были не событием даже, а потрясением.
Но вне музеев, альбомов, книг я ощущал его еще сильнее потому, что он был для меня не искусством, а самой действительностью.
Как об этом лучше рассказать? Ну, например, часто в жизни я воображал того или иного человека в образе рембрандтовского портрета. Это была, конечно, игра. Но игра особая. Она помогала мне лучше понять не только Рембрандта, но и того или иного человека. Выражаясь несколько высокопарно, великий художник давал мне бесценные уроки великодушия и мудрости. Я думал, что ощутил бы Рембрандт в этом человеке, и чувствовал, что умнею сердцем. «Игра в портреты» Рембрандта была для меня школой понимания. В этой игре мир раскрывался по-новому. Жизнь будничная, обыденная становилась миром Рембрандта, а мир Рембрандта делался жизнью.
Конечно, с особой объемностью эта игра открывала мне стариков. Одно время я вообще ни одного старика не мог увидеть без того, чтобы не вообразить, как написал бы его Рембрандт. На улицах, в троллейбусах, на вокзалах и в магазинах меня обступали эти живые портреты.
Когда игра эта стала замирать, я почувствовал вдруг, Что во мне стало меньше доброты. То, что трогало меня раньше, оставляло теперь равнодушным, а потом, когда игра совсем сошла на нет, начало и раздражать. Передо мной опять во всей неприглядности выступили телесная некрасота, беспомощность, нравственная самососредоточенность старости. Почему же я их не видел, когда «играл в Рембрандта»?
Ну, хорошо, играл я. Но ведь он-то, художник, не играл, нет, он видел это. Видел, ни во что не играя. Выдумывал? Нет, именно видел. Был добрее меня? Но дело не в одной доброте. Был мудрее… Именно мудрее…
Ум судит о вещах, мудрость видит их суть. Ум ищет, мудрость находит.
Мудрость видит: в телесном одряхлении — печаль сердца, в самососредоточенности — духовное богатство, осознающее себя, может быть, в последний раз. А в видимой некрасоте — невидимую для немудрых красоту.
Иногда, «играя в Рембрандта», я фантазировал. Но эти «фантазии» тоже рождались из «рембрандтовской действительности».
Однажды вечером, в час пик, на меня посмотрело из киоска Союзпечати темное, сумрачное золото лица и мудрых, телесно духовных, чисто рембрандтовских рук. Я остолбенел и стоял, наслаждаясь, пока старик без особой поспешности разнимал газеты, торговал «Известиями» и «Вечеркой». Потом, расторговав, он выглянул и обратился ко мне с милой иронией:
— Ну? Будете покупать? Остались японские легенды.
В то уже далекое время в киосках лежали хорошие книги.
Я купил с восторгом томик японских легенд и, дома открыв его, нашел рассказ об одном человеке, старом, бедном и одиноком.
Идя из города в город, он заметил на дороге поношенный, некрасивый колпак; было холодно, мерзла голова, человек поднял колпак с земли, отряхнул пыль, надел и в ту же минуту увидел и услышал мир по-новому. Он услышал, как поют деревья и облака и как поет его сердце. Эта удивительная музыка вызвала не менее удивительные воспоминания, человек ощутил, что ему не семьдесят, а семь тысяч лет, и чувство полноты бытия переполнило его существо. Будто бы он вошел в космос и космос вошел в него. И вот уже ему показалось, что солнце — само солнце! — не на небе, над его утепленной уродливым колпаком лысой головой, а в нем самом…
(Наверно, сейчас я понял бы японскую легенду более трезво и рассказал о ней уже и заземленной, но я ведь передаю, что чувствовал и я сам, читая тогда.)
Не в том ли и тайна, думал я, самосветящихся портретов Рембрандта, что солнце внутри человека?
Его кисть, казалось мне, наделена была той же чудодейственной силой, что и поношенный колпак, то есть одаряла тех, кого он писал, талантом видеть, воспринимать действительность по-новому. А точнее, его кисть обещала живую, что ли, реальность этой силы в будущем.
Ведь что ни говори, а в легенде увидел и услышал мир по-новому человека не на портрете, а в самой жизни. Нет, я, повторяю, никогда не склонялся к мысли, что Рембрандт выдумывал людей, он видел их действительное духовное богатство. Об этом достаточно убедительно повествует его живопись. Думая об обещании в будущем чего-то чудодейственного, я имел в виду нечто большее, чем живопись. Я имел в виду то постижение тайн мира и тайн вещества, то овладение этими тайнами, которое дарует человеку живое единство с космосом и подлинное бессмертие. (Тогда и был написан фантастический рассказ «Музыканты».) И в этом постижении искусство (может быть, Рембрандт в первую очередь) сыграет, мерещилось мне, совершенно особую роль.