Раскройте ваши сердца... Повесть об Александре Долгушине - Владимир Иванович Савченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять он услышал всхлипывание. Плакала Аграфена.
— Что случилось?
Она заплакала не таясь. Он нагнулся к ней, тронул рукой ее щеку, она схватила руку, прижала к себе, затряслась, задергалась в мучительном рыдании, кусая губы, боясь зарыдать в голос.
— Да что ты, Грета? — встревожился он.
Она зашлась в плаче, не в силах произнести ни слова, и он ни о чем больше не спрашивал, лег, свободной рукой стал гладить ее по плечу, распущенным волосам, успокаивал.
— Ну, ну, не надо.
Дал ей выплакаться. Спросил с мягкой усмешкой:
— Себя стало жалко?
— Мне тебя жалко, — сказала она, плача.
— Меня? Что же меня жалеть? Считай, что все тяжелое позади. Еще три года — и кончится срок каторги, пойду на поселение, а там...
— Я виновата перед тобой. Как я виновата перед тобой! Ох, Саша, если б ты знал, чего мне стоили эти годы... — торопливо шептала она сквозь слезы, всхлипывая, и целовала его руку.
— Ты ни в чем не виновата, — остановил он ее строго. — Я тебе говорил об этом и даже писал. И перестань себя казнить. Это я виноват перед тобой, если хочешь знать. Мне не следовало вовсе жениться, а если женился, следовало позаботиться о жене и ребенке. Хотя я так до сих пор и не знаю, в чем должна заключаться забота о семье порядочного человека в гнусные времена, подобные нашему. Но теперь все хорошо...
— Нет, я вижу, не слепая, как ты мучишься, маешься. Ночами не спишь. И я, я одна виновата, лучше б мне было умереть в той проклятой тюрьме...
— Ну перестань, не надо.
— Ты добрый. Я не сразу поняла, как ты мне дорог. Я тебя долго боялась. А потом, когда вас увезли в Печенеги... Нет, раньше, когда нам разрешили свидание после суда... и ты засмеялся, когда увидел меня... сказал, что соскучился... — она опять плакала, не могла говорить.
— Хватит, Гретхен. Довольно.
Он прислушался, не разбудил ли кого их разговор, но тихо было вокруг.
Аграфена наконец успокоилась, лежала не шевелясь, он подумал, не уснула ли, потащил было руку из-под ее щеки, она лежала щекой на его ладони, но она не отдала. И вдруг прошептала странно изменившимся голосом:
— Саша, дай другую руку.
Она взяла его руку и положила себе на живот.
— Ты что-нибудь чувствуешь?
Он догадался, обрадовался:
— Неужели?..
— Шевелится, но еще слабо. Вот, слышишь? Как будто рыбка хвостиком вильнула.
Он ничего не услышал.
— Сколько же ему? Когда ты почувствовала? Уже давно? И молчала?
Она не отвечала, смотрела на него улыбаясь, наслаждаясь его волнением, его радостью, лицо ее теперь было различимо, — как будто начинало светать.
— Ну вот, видишь, как все счастливо складывается, а ты никак не можешь успокоиться, — шептал он радостно. — Когда примерно ждать?
— Примерно в ноябре.
— К тому времени мы уже должны быть на Каре, — прикинул он время. — Но ты, конечно, будешь рожать и останешься жить после родов в Красноярске, у моего отца.
— Нет, я буду жить там, где будешь ты.
Она сказала это так, что он не нашелся сразу, что на это ответить, обнял ее, привлек к себе. Но руку не снимал с ее живота, все ждал, не услышит ли, как толкается начинавшаяся жизнь. Аграфена скоро уснула, а он лежал с открытыми глазами, улыбаясь в темноту, и ждал. Вспоминал Мценск, свидания с Аграфеной, и вспомнил день, когда все обитатели «гостиницы» собрались в «конторе», пели хором, а он привел Аграфену в свою камеру, и они были одни... В какой-то миг ему показалось, что под рукой в самом деле что-то слабо плеснулось, и правда, будто рыбка вильнула хвостиком.
4
У ворот Красноярской тюрьмы партию ожидала группа мундирных чинов, впереди неподвижно стоял благообразный старик с белой патриаршей бородой, губернский прокурор Долгушин. Возле него, почтительно отступив на полшага, маялся в нетерпении смотритель тюрьмы Островский, ему бы куда-то бежать, распоряжаться, размахивать кулаками, но присутствие прокурора сковывало инициативу. Проехали в ворота тюрьмы первые повозки с каторжными, повозка Долгушина остановилась у ворот, спрыгнул Долгушин на землю, подобрал свое железо, шагнул к отцу, но отец сам поспешил к нему, обнял, прижал к себе, замерли оба. Десять лет не виделись. Не извинял Василий Фомич Долгушин сына как нарушителя закона, но и не осуждал как человека свободного: сам выбрал свою дорогу