Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни одного псевдонима!
Из гигантов советской эпохи у меня стало получаться хуже. Максим Горький и Владимир Маяковский не дали мне существенного существительного (при всем моем неироническом их признании), но в них обоих, что характерно, содержится сочетание макро-микро, а во Владимире Маяковском звучит единственно трагический вопль. МАМА.
Конечно, нашлись судьбы и потрагичней и посущественней, поединственней.
Так, Осип Мандельштам возвращает нам понятия письмо и писатель. Марина Цветаева – матрица.
На современников лучше не переходить… Впрочем, из Александра Солженицына получится много значимых, особенно глагольных существительных, таких как сложение (свидетельство его математического образования), а также целое – единица – солнце (нет, недаром он настоял на своей труднопроизносимой фамилии, отказавшись от изначального псевдонима! Обрусел бы до той же славы у нас Хемингуэй, если бы из него не получалось кратчайшее заборное слово).
Из Венедикта Ерофеева у меня получился фейерверк. На йоту не хватило. С живыми современниками вообще сложнее: они все под защитой ангела.
Так, Фазиля Искандера защищает скафандр; Людмилу Петрушевскую – парашют, а Беллу Ахмадулину – балдахин.
2003–2007
P. S. 29.XI.2010. Не защитил…
3. Дерево. 1971–1997
…Промчалась четверть века!
А. С. ПушкинПохороны семени
Хоть что-нибудь додумать до конца! —обидней и отрадней нет венца…Арифметических страстей четыре действа,а целое число одно – один, один!Иррацьональный бред есть опыт кратной дроби:двенадцать восемнадцатых… ноль, запятая, шесть.Шестерок ряд уходит в бесконечность,вильнув апокалипсиса хвостом…Хоть раз совсем понять и разделить остатокна самого себя – такое счастье!Не жить небрежностию жизни и надежды:деление на единицу есть реальность…Смерть – целое число!
Но разуму безумье неопасно —и иррациональное зерноученым учтенос спокойствием ужасным:«Ну что же, здесь не сходится всегда».Так право человека есть свободаподумать ложно, рядом с мыслью – право.Так разуму безумье неопасно…Как будто бы! Есть мера одиночеств,каких никто не знал, кроме тебя,хотя бы потому, что их изведать —и есть задача; шифр ее таитвозможность продолженья, и остаток,как он ни мал, есть завтрашний твой день.Каким бы способом Творца загнал Спасительиначе продолжать ошибку рода?Какая, к черту, логика в Твореньи —оно равно лишь самому себе!Нас заманить в себя гораздо легче,чем в землю семечки… И семя есть мы сами.
Смертелен наш разрыв! Такая пошлостьне понимать, что только в нас есть жизнь!Не нам кичиться бедностью с тобою,держась за схемы общего удела!Не отпереть нас рабскою отмычкойбоязни быть отвергнутым… Глаголы«отдать» и «взять» имеют общий смысл:ВСЕ не берет НИКТО. ВСЕ никому не надо.Доставшееся мне… И мера одиночеств —и есть запас любви, не вскрытый никогда.Мне надо умирать ежесекундно!Мне хоронить себя так неопасно,как разве дерево хоронит семена…Их подлинно бессмертье: без разрываиз смерти – жизнь. Таит в себе дискретностьналичие души. Через какие бездныпридется пролететь, чтобы достичьтого, что дереву дано и так. Жалетьоб этом, право, нам не праздно:однажды перестать стараться быть понятным —и самому стать тем, что можно понимать.
16 октября 1971
Токсово
День рождения
Оставим этот разговор…нетелефонный… Трубку бросим.В стекле остыл пустынный двор:вроде весна. И будто осень.
Вот кадр: холодное окно,ко лбу прижатое в обиде…Кто смотрит на твое кино?А впрочем, поживем – увидим.
Вот счастье моего окна:закрыв помойку и сараи,глухая видится стена,и тополь мой – не умирает.
Печальней дела не сыскать:весну простаивая голым —лист календарный выпускать,вчерашний утоляя голод.
У молодых – старее лист…И чуждый образ я усвою:что дряхлый тополь – шелеститсовсем младенческой листвою,что сколько весен – столько зим.Я мысль природы понимаю:что коль не умер – невредим.Я и не знал, что это знаю.Что стая вшивых голубей,тюремно в ряд ссутулив плечи,ждет ежедневных отрубей(сужается пространство речи!) —и крошки из окна летят!Воспалены на ветке птицы:трехцветный выводок котят —в законных крошках их резвится.Вот – проморгали утопить —и в них кошачьей жизни вдвое;проблема «быть или не быть»разрешена самой собою.Их бесполезность – нам простят.Им можно жить, про них забыли…И неутопленных котятподобье – есть в автомобиле:прямоугольно и учтиво,как господин в глухом пальто,в конце дворовой перспективыстоит старинное авто.Ему задуман капремонт:хозяин, в ясную погоду,не прочь надеть комбинезон…В решимости – проходят годы!Устроился в родном аду,ловлю прекрасные мгновенья…В какую ж жопу попадуя со своим проникновеньем?!Котятам – сразу жизнь известна,авто – не едет никуда,соседу – столь же интересноне пожинать плодов труда…и мне – скорей простят небрежность,чем добросовестность письма:максимализм (души прилежность)есть ограниченность умаи – помраченье.Почернелина птицах ветви. Лопнул свет.Погасла тьма. И по панелипронесся мусор. И – привет!В безветрии – молчанья свист,вот распахнулась клетка в клетке —и птицы вырвались, как хлыст,оставив пустоту на ветке.Двор – воронен, как пистолет,лоб холодит прикосновенье…и тридцать пять прожитых леткороче этого мгновенья.И – в укрощенном моем взоре —бесчинство ситцевых котят,и голуби, в таком просторе,с огромной скоростью летят.
27 мая 1972
Невский проспект
Гранту
Друг мой первый, друг мой черный, за горой.Наступает час последний, час второй.За грядой Кавказской новая гряда:Люди, бляди, годы, моды, города.А за той грядой чужая полоса:Звезды, слава, заграница, голоса.А за той границей гладь да тишина:Чей-то холод, голод, смерть, ничья война.А за этой тишью-гладью череда:Никого, и ничего, и никогда.А за этой чередою наш черед:Слово, дело, крах, молчание и лед.…Твоя мама, моя мама – вот друзья!Если верить им, то мы с тобой князья.Если верить им, то мы с тобой цари[36],Как деревья: срубят и – гори!
1973
Теплый Стан
Битва
И поэзия приводила их в такое упоение, что они стали усматривать в случайно попавшихся стихах великие примеры будущей судьбы. Таким образом, действительно, ни философ, ни историограф не могли бы поначалу проникнуть в крепость народных суждений, если бы великая поэзия не распахивала ворота.
Защита поэзии, 1580[37]Легче написать все произведение, чем поправить хоть одну строчку.
Стендаль, 1829От «а» до «ижицы»
НИЧЕГО БОЛЕЕ РУССКОГО, чем язык, у нас нет. Мы пользуемся им так же естественно, как пьем или дышим. В глубине XX века, в которой мы находимся, слово «пользоваться» становится все более безнравственным, если не преступным. Воздухом равно дышат люди бедные и богатые, разных убеждений, возрастов, национальностей и вероисповеданий. Бесплатность его никогда не обсуждалась до нашего времени. Но и воздух оказался не бесплатен в перспективе. Сознание современного человека трещит, осложненное теперь и экологическими проблемами. Но перестроиться все еще не может. Воздух, вода, земля… какой бесполезной вещью может оказаться однажды бриллиант!
Язык – тот же океан. Как бы ни были обширны и глубоки и тот и другой, в них очень трудно добавить хоть каплю, хоть слово. Всего этого столько, сколько есть. Но – не больше. Сказать новое слово так трудно, что в чрезвычайную заслугу это ставится недаром. Огромное число понятий в нашем мире не оказались достаточно важными, чтобы получить имя и войти в словарь. Хотя в самой жизни они, немые и безымянные, очерчивают собой сферы и сферочки достаточно отчетливые. Не названные одним словом, они могут быть определены лишь системой других слов. Даже статьи, даже целой книги может оказаться едва достаточно для определения нового понятия. Казалось бы, чрезвычайно неэкономно тратить много слов вместо введения нового, но одного знака, заменяющего, быть может, тонны бумаги. Однако пробиться в словарь – чрезвычайная честь, головокружительная карьера для нового понятия: словарь ревниво охраняет численность своего поголовья. Это проливает некоторый свет на природу литературы, которая, по сути, является подвижной частью устоявшегося языка, восполняя недостаточность числа словесных символов постоянным формулированием понятий текущей жизни, не оказавшихся настолько старыми или вечными, чтобы попасть в язык. Именно такими новыми, хотя и громоздкими словами являются новые книги и сами писатели: выступает имя собственное, но известное уже всем. Пушкин, Гоголь, Чехов – это уже слова, а не только имена. Им непременно соответствует что-то отчетливое в сознании. Но Пушкин – это еще и целый ряд слов, как то: «Медный всадник», «Евгений Онегин», «Пиковая дама»; Гоголь – это множество слов, практически все его персонажи: Ноздрев, Акакий Акакиевич и т. д., даже слово «нос», которое есть в языке, расширено словом «нос», существующим у Гоголя, а Чехов – по сравнению с ними одно слово «Чехов», безупречно прекрасное, но одно. Чем больше писатель, тем лучше он понимает невероятную заслугу нового слова. Потому что ввести уже не имя собственное, а слово в словарь – заслуга чрезвычайно лестная. Можно умалчивать о достоинствах собственных произведений, но не проговориться гордо насчет того, что именно тебе принадлежит слово «стушеваться», – не удержаться. О Карамзине уже мало что помнят живого, но с помощью восхищенной зависти писателей известно, что ему принадлежат слова «промышленность» и даже «общественность», – заслуга, ни с чем не сравнимая! Одно дело, какое значение сыграет то или иное произведение для общества и как будет оценено, другое – что втайне, по-цеховому, даже не всегда в сознании, ценят люди пишущие друг в друге (в живописи и музыке больше так называемой техники, и профессионалы отчетливей ориентируются в заслугах перед гармонией, композицией или цветом и т. д.); люди пишущие могут ощутить такую же заслугу – в языке, стиле, но не в масштабности и значимости произведения. Хотя в конечном счете справедливость устанавливается и эти заслуги уравновешиваются. Но существует слово «Зощенко» и все еще не существует слова «Пришвин». Однако и так, что, как бы ни относиться иной раз плохо к поэту Маяковскому, как ни любить поэта Заболоцкого, – слово «Маяковский» есть, слова «Заболоцкий» нет, как нет, впрочем, и слова «Баратынский». Горький стал словом еще и потому, что с маленькой буквы он тоже слово. Необыкновенный таинственный аппарат признания работает через язык, регулируя численность устоявшегося и подвижного языка с необыкновенной точностью, тонкостью и циничным беспристрастием, принципы которого нам не до конца известны. Каким-то образом именно в живой речи взвешивается масштаб, вес, гений, некая не смущенная нравственными или вкусовыми оценками значимость, приводя язык в пропорциональное отношение к живой жизни. Здесь карьеры слов и подвижного запаса имен – абсолютны, как и в жизни. Мертвому слову может быть обеспечено лишь временное официальное положение, но язык неподкупен. Он, правда, может быть засорен и развращен, в него, конечно, насаждается и изгоняется, но эта вода до сих пор способна очищаться, как дышит, хоть и из последних сил, океан, все еще справляясь с мусором человеческим. Он все еще океан, как и язык – все еще язык. Словарь – это справедливый аналог мира, взятого в статистическом сокращении, где слово «добро» и слово «зло» равны друг другу, а почему-то «бог» и «дьявол» не равны. В слове отнюдь не заключено раскрытие его смысла, в нем лишь координаты в пространстве материи и духа. Идеальная иерархия слов, как определил Л. Толстой, чудо пушкинского языка. Выдумать слово можно, нельзя выдумать того, что оно обозначит. Как выводит язык эту общую заслугу предмета, понятия или имени, за которую принимает или не принимает в свои ряды, изгоняет или временно отравляется новым словом, – воистину тайна сия велика есть.