Из Дневника старого врача - Николай Пирогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гримм был учителем вел. кн. Константина Николаевича, а потом и наследника вел. кн. Николая Александровича; этот знаток древних языков и биограф покойной императрицы Александры Федоровны, глухой на одно ухо от роду (как он сам полагал), приехав с государынею в Ревель, обратился к доктору Эренбушу, боясь, чтобы не оглохнуть на другое ухо.
Но как же и Гримм, и все мы были удивлены, когда, после нескольких спринцовок теплою водою, из глухого от роду уха выскочила горошина. А с появлением горошины на свет Гримм тотчас же вспомнил, как он, еще неразумный ребенок, играя в горох, засадил себе одну горошину в ухо.
Другая личность, также более или менее патологическая, только в другом роде, был граф Гуровский, присланный тогда в Ревель из С.-Петербурга по распоряжению шефа жандармов, чего мы, однакоже, тогда еще не знали. Гуровский с жадностью, можно сказать, принял знакомство с нами и, частью на французском, частью на ломанном русском языке, затянул с нами нескончаемую канитель о могуществе России, ее богатствах, открытых племянником Гуровского, Тенгоборским, и т. п. )
(Ад. Гуровский принимал деятельное участие в польском восстании 1830-1831 гг., много писал против России. Затем "раскаялся" и в виду близости его сестры к императрице Александре Федоровне рассчитывал на хорошую административную карьеру. Путь к этому проложил себе брошюрой в духе III Отделения. Позднее выступал в угоду последнему с пасквилями на Герцена. О нем еще в сб. "Литературное наследство" ).
Л. В. Тенгоборский (1793-1857)-автор книги "О производительных силах России" (1854-1858).)
При этом он утверждал, что правительство наше не должно допускать слишком интимного сближения русской молодежи с польскою. Были случаи, впоследствии напоминавшие мне это правило Гуровского.
После диарреи (Поноса) слов, продолжавшейся несколько часов сряду, мы разошлись, и первое, что мне и Крылову пришло в голову,- что с Гуровским нам надо быть осторожным. Одно только нас озадачивало: как поляк Гуровский, замешанный в революционной пропаганде, мог сделаться нашим русским пресмыкающимся? Впоследствии это объяснилось: Гуровский имел родственницу, чуть ли не сестру, замужем за шталмейстером Фридрихсом, очень приближенную к государыне императрице Александре Федоровне и очень ею любимую.
Ревель, вместо или под видом ссылки, послужил Гуровскому местом службы, да еще какой - основанной на обширной доверенности к верноподданническим чувствам и патриотизму служащего. Гуровский [...] позволял себе иногда зазнаваться.
Мне, например, и Крылову он прямо объявил, что писал уже о нас, куда следует, в Петербург и очень рад был найти в нас людей вполне благонадежных.
"Вот шельма-то!- думаю я,- едва только сам с виселицы сорвался, а берет уже на себя смелость быть судьею других, ничем не провинившихся перед правительством".
И что же? К моему удивлению, Гуровский получил предлинное послание от одного из главных рептилий, в котором, сверх благодарности Гуровскому, заключались еще отеческие наставления разного рода.
Письмо это Гуровский показывал, и не оставалось никакого сомнения у меня, что кривой, никогда не скидающий своих синих очков, польский аристократ-революционер (впоследствии родственник, если не ошибаюсь, испанской королевской фамилии) принадлежал, по воле судеб, к классу пресмыкающихся нашего обширного государства.
А граф Гуровский покончил свое пребывание в Ревеле тем, что набрал разных вещей в лавках, за поручительством Эренбуша, и в одно прекрасное утро без вести исчез.
Потом, как слышно было, этот высокорожденный авантюрист и рептилия появился в Испании.
В мою последнюю экскурсию в Ревель я вдруг занемог тогда непонятною еще для меня болезнью.
Однажды, сидя за обедом в Катеринентале, я вдруг почувствовал какую-то страшную, никогда небывалую боль в левой чревной области. Сначала это была скорее какая-то неловкость при движении всего тела, чем боль; но потом неприятное чувство делалось все сильнее и сильнее и превратилось в нестерпимую боль, не позволявшую мне разогнуться; кое-как я встал из-за стола и, в сопровождении Эренбуша, поехал к нему на квартиру; по дороге мы заехали в заведение ванн, поставили мне сухие банки и положили на больное место горячие компрессы.
На квартире у Эренбуша я почувствовал тошноту, потом и рвоту; принял рицинное масло, положил теплую припарку, заснул и встал совершенно здоровый.
Но по приезде в Дерпт боль по временам стала навещать меня и не давала мне покоя тем, что я никогда не мог быть уверен, что не почувствую внезапно боли и не буду принужден бежать домой. Это мешало моим занятиям месяца два и более, пока я не слег от слабости.
Однажды ночью я просыпаюсь и чувствую, что боль прошла и в то же самое время показался corpus delicti (Доказательство вины [причины болезни]) чрезвычайно острый, величиною с ячменное зерно, почечный камешек и, как показал анализ, чистый оксалат.
Образование его я приписал тогда постоянному употреблению сквернейшего поддельного французского вина. Воды эмбахской (Эмбах-река в Юрьеве) я не переносил, колодезная расстраивала также мой желудок, к пиву я никогда не мог привыкнуть, и поневоле пил прокислое дешевое вино.
Не прошло и двух месяцев после моего выздоровлений, как началась другая напасть: это мой прежний кишечный катарр, уже несколько лет оставивший меня в покое.
Оттого ли, что я, опасаясь вина, начал опять пить воду, или же от патологической связи страданий двух органов - почек и кишечного канала,только никогда еще поносы не обнаруживались у меня с такою силою и упорством, как после страдания почек... Я перестал лечиться и держать диэту: ни вина, ни пива, ни водки.
Научные занятия мои продолжались попрежнему; им суждено было, однакоже, принять другое направление и другие размеры.
Отдаленною тому причиною был случившийся в с.-петербургской Медико-хирургической академии казус, заставивший ее перевернуться вверх дном.
Положение этого единственного в С.-Петербурге учебно-медицинского высшего учреждения было весьма странное: оно состояло в ведомстве министерства внутренних дел; президентом его был главный военно-медицинский инспектор, баронет Виллье, а главное назначение заключалось преимущественно в приготовлении военных врачей. Вследствие этого назначения президент академии Виллье счел даже ненужным учреждение женской и акушерской клиник.
- Солдаты не беременеют и не родят,- говорил баронет,- и потому военным врачам нет надобности учиться акушерству на практике.
Все профессоры Медико-хирургической академии были из воспитанников этой же академии, что, конечно, не могло не способствовать развитию непотизма между профессорами, и, как это нередко случается, непотизм дошел до таких размеров, что в профессоры начали избираться исключительно почти малороссы и семинаристы одной губернии.
За исключением нескольких немногих профессоров, приобревших себе почетное имя в русской науке, остальная, большая часть ни в научном, ни в нравственном отношениях, ничем не опережала золотую посредственность.
В последнее время, однакоже, небольшая немецкая партия профессоров Медико-хирургической академии, поддерживаемая немногими русскими, причислила в профессоры терапевтической клиники заведывавшего морским госпиталем доктора Зейдлица, ученика Дерптского университета и бывшего ассистента Мойера, сделавшего себя уже известным в науке весьма дельным описанием первой холеры в Астрахани, монографией о скорбутном воспалении околосердечной сумки и приобревшего себе известность в медицинской петербургской публике своими глубокими практическими сведениями (Зейдлиц первый в России начал применять перкуссию и аускультацию в госпитальной и частной практике).
Но одна,- а я полагаю, и две, и три,- ласточки еще не делают весны. Научный и нравственный уровень петербургской Медико-хирургической академии, в конце 1830-х годов, был, очевидно, в упадке.
Надо было потрясающему событию произвести переполох для того, чтобы произошел потом поворот к лучшему.
Какой-то фармацевт из поляков, провалившийся на экзамене и приписавший свою неудачу на экзамене притеснению профессоров, приняв предварительно яд (а по другой версии - напившись до-пьяна), вбежал с ножом (перочинным) в руках в заседание конференции и нанес рану в живот одному из профессоров.
(Переполох в МХА произошел в сентябре 1838 г. и заключался в следующем. Поляк Иван (Ян Павлович) Сочинский был в 1828 г. сдан из помещичьих крестьян в солдаты в лейб-гвардии уланский полк. В 1831 г. он принимал какое-то участие в польском восстании. В 1833 г. был принят из аптекарских учеников в студенты фельдшерского отделения МХА. Здесь Сочинский подвергался преследованиям в связи с польским происхождением. Доведенный однажды до отчаяния профессором Нечаевым, издевательски провалившим его на экзамене ("Вы мне не нравитесь, и я не допущу вас докончить курс в академии",- сказал профессор), Сочинский бросился на обидчика с раскрытым перочинным ножом. Нечаев увернулся, и удар пришелся другому профессору, Калинскому, получившему легкую рану в живот. На шум прибежали служители, но впавший в исступление Сочинский поранил двух из них, пытавшихся его связать. Так как Сочинский перед нападением на профессора принял яд и после учиненного им впал в бессознательное состояние, то проф. И. В. Буяльский вскрыл ему вену и влил противоядие. Сочинского возвратили к жизни.