Желтый металл. Девять этюдов - Валентин Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Составим сметы… Утвердим… От сметы вам процентов!.. Сколько?.
И по рукам. «Рука руку моет». Поймайте-ка их! По закону берущий взятку наказуется наравне с дающим. Попробуйте уличить взяточника, припереть к стене вымогателя! Тот, у кого вытянули взятку, наступив ему на горло, молчит как мертвый из страха перед законом. А не устарел ли сам закон, созданный нами в первые годы революции для защиты чести наших работников от покушений частников — класса, которого ныне нет?
Брындык рисовал ковры, делал рамки для картин, лазил с кистью, палитрой, лаком по лесам в санаториях, в кабинетах ответственных работников, в залах заседаний руководящих организаций, тянул карнизы золотом, серебром, бронзой, ляпис-лазурью, раскрашивал лепку, иронически размышляя: «Кто из здешних начальников берет наши проценты? Иван Иванович, Шалва Данилович или Иосиф Моисеевич?
Впрочем, в работах Брындык себя не слишком утруждал. На работы вне дома он шел в случаях исключительного аврала, при особом хабаре. Его участие в системе хищений ограничивалось распиской в получении денег, наибольшая часть которых уже разошлась по многоступенчатой лестнице взяток. Зачастую работы, которую он «сдавал по наряду», не было совсем.
Брындык глядел на жизнь из подполья через грязное стекло. У него развился непобедимый цинизм. Порой он размышлял: «Вот, говорят, диверсантов поймали. Пролезли через границу, рискуя жизнью. Подложат бомбочку, взорвут мост. Железнодорожный батальон в сутки починит. Убытков на сто, двести тысяч. Наши ребята из «Кавказа» за два месяца нахапают больше. А за год?.. Эге ж, не зевайте и вы, Арехта Григорьевич!» Или, прочтя газету, соображал: «Этот начальник за пару лет профукал пять миллионов. Сняли, перевели… Эге ж!» — и издевательски радовался чему-то.
Вообще Брындык имел способность развлекаться наедине по самому даже малому поводу. Он умел недурно кроить и шить. Замечая, что швейные мастерские требуют от заказчиков больше материала, чем было бы нужно самому Брындыку, и не возвращают остатки, он ухмылялся: «Эге ж!»
Брындык не смотрел на себя, как на человека хуже других. И дурнем себя не считал.
— Уси крадуть, — издеваясь, говорил он, подражая деланой «мове» своего батька.
Такая «философия» до двадцать девятого года была ему не свойственна. К шестидесяти годам он подошел голым, голее, чем мать родила. «Хорошие» слова звучали для него пустым сотрясением воздуха.
Он был на диво здоров, в жизни не знал головной боли, ломоты в костях. Про свое сердце говорил:
— Та у меня ж его нет. У меня ж машина. Мотор!
И не лгал.
Часть пятая
НА ГРАНИЦАХ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Рассказом об Арехте Брындыке и его жизненном пути заканчивается цикл. Пора перейти к иному. Нужны и отдых и перемена.
Я очень помню мою первую встречу с Туркановым. Полковник спросил:
— Но что вам, собственно, нужно?
— Не знаю, — не постеснялся я ответить и добавил: — Ведь я у вас, как в библиотеке. Сотни тысяч томов, а у меня нет каталога…
Полковник рассказывал. Я для начала старался найти нужную нить. Я слушал об удачах и неудачах милиции, о связи с обществом, о влиянии разных обстоятельств: одни мешают, другие способствуют.
Зашла речь и об искусстве — вернее, об уменье показать жизнь в произведениях искусства. Турканов назвал фильм, только что появившийся на экране:
— Кто не знает жизни пограничников, тот смотрит с интересом. Но на границе так не служат.
Я вспомнил об одном моем друге. Он, вообще довольно равнодушно относящийся к художественному кино, сказал мне как-то:
— Я и к документальным фильмам отношусь жестоко.
— Почему же?
— Пришлось мне после войны видеть один фильм. А я как раз в тех местах, которые были показаны, командовал полком. Не так нам приходилось воевать…
Я спросил Турканова:
— А как служат на границах?
И полковник, до войны много лет служивший в погранвойсках, рассказал.
За Читой по советской границе водой разлилась голейшая степь. На десятки, на сотни километров подряд и без отдыха тянутся такие плоскости, будто здесь поработали строители со скреперами, бульдозерами и прочей снастью, готовя тщательную планировку под сплошной аэродром, летное поле которого, как известно, требует совершенной ровности.
Карта скучнейшая. Для ориентирования на местности лишь по большой удаче можно зацепиться за развалины «кумирен» и «могил». Этими именами первые составители русской карты давным-давно окрестили безвестные остатки сооружений. Каких богов кумирни и чьи могилы — спросить некого.
Это единственные «отдельные предметы». Деревьев и пней нет, нет и оврагов. Нет высоток, отчетливо выписывающихся горизонталями на тактических картах в те или иные фигуры, которые для пользы службы именуются на ученьях, маневрах и в бою — Круглая, Ступня, Длинная. Иль, когда и богатое воображение не в силах увидеть образ, просто Безымянная, отметка в метрах такая-то…
В забайкальских степях горизонталям вообще делать нечего. А ветрам — раздолье. Здесь край, подлинно уготованный природой для ветров и ими беспрестанно посещаемый. Тихие дни и тихие часы редки. Сила ветра легко доходит до ураганной: слишком велика разница в температурах воздуха приполярья и субтропиков, а преград, вытянутых в широтном направлении, не хватает.
Край пустой, но шумный, очень шумный. Но только от ветра. Встречаясь с человеком, ветер гремит завихряясь. Используя как мембрану каждую складку одежды, шапку, самую раковину уха, воздух воет на все голоса. Врываясь в ствол винтовки, он ноет и гудит так заунывно, так противно, что солдат прячет срез ствола. Телеграфные столбы с проволоками, превратившись в оркестр, разыгрывают до тоски дикие мелодии.
Сейчас характер границы изменился, хотя ветер и остался. А до сорок пятого года положение было весьма и весьма неспокойное. Рядом сидела, под картонной фирмой марионеточного Маньчжоу-Го, хищнейшая японская военщина, самурайски готовая на любую провокацию, на любую гнусность. Гадючье гнездо, насаженное на ось Берлин — Токио, и очень активное…
Летом мало дождей, зимой почти нет снега. Здешняя зима долгая, но совсем не похожая на нашу русскую, с ее тихими днями, с инеем на деревьях и кустах, с мягким толстым снегом. Здесь поземка дочиста сметает и тот льдисто-жесткий, остро-сухой, как толченое стекло, снег, которым иной раз скупо и нехотя разродится забайкальское небо.