Люди средневековья - Робер Фоссье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Преодолев это первое препятствие, мы натыкаемся на следующее, еще более неприятное: за услугу или предмет платили металлическими жетонами разного веса, «пробы» и внешнего вида; они не имели никаких цифровых обозначений и отличались только общим названием, по которому их и опознавали, — экю, ангел, корона, франк (человек в доспехах) и сотня прочих, здесь и в других местах: флорин, дукат, матапан, маработин и т.д. А ведь из этого следует, что платежная стоимость этих монет никак не была зафиксирована — она менялась в зависимости от рынка или от воли монетчика, то есть в зависимости от территории, где эти данные имели значение. Кстати, монет из какого металла? В каролингскую эпоху редкость и даже отсутствие золотых жил в Западной Европе и упорный отказ церкви использовать или «обналичивать» сокровища, накопленные ею либо в древних храмах, либо благодаря доходам от работорговли или просто за счет арендной платы колонов, работающих на ее землях, — всё это вынуждало власть отказываться от всякой чеканки золотой монеты. Не будем останавливаться на последствиях торгового паралича в отношениях с Востоком, греческим или мусульманским, где сохранился биметаллизм. Так как серебра, напротив, на Западе хватало, им и обходились. Но с периода, когда все три средиземноморских культуры установили прочные связи, с 1020–1050-х годов, во всей Южной Европе золото опять стало необходимым для расчета по сделкам, уже крупным. На этот золотой «голод» позже ссылались в объяснение завоевательных походов европейцев в Африку или Америку, богатые золотом, но его можно упомянуть и в качестве одного из определяющих факторов, обусловивших военные экспедиции в землю ислама, раскрашенные под благочестивые «крестовые походы». Действительно, золото поступало из Судана, из Верхнего Египта, из Индий. С начала XII века его можно было везти караваном или морем до Сицилии, Балеарских островов, Испании. Этот приток драгоценного металла, полученного благодаря торговле или насилию, привел после 1250 года к возобновлению чеканки золотой монеты на Западе; кстати, ее новое воплощение родилось из соотношения стоимостей обоих металлов, золота и серебра, — соотношения чрезвычайно изменчивого. Эта неразбериха повлекла два последствия: она открыла путь для безудержной торговой спекуляции и сделала очень непостоянной стоимость жизни. И еще она внушила вчерашним историкам, как и сегодняшним, неприятное ощущение, что любое исследование цен, зарплат, то есть уровня жизни, если оно построено только на этих зыбучих песках, окажется абсолютно нереалистичным, и по этой причине я от такового воздержусь; что же говорить о домыслах, касающихся соотношения с франком Пуанкаре[33]? Однако люди того времени хорошо сознавали все неудобства подобного хаоса: Юстиниан, Карл Великий и даже папы составляли проекты реформ, а аристократическая литература приписывала таковые легендарному Александру Великому. Но условий для их осуществления всерьез еще не было, и придется ждать эпохи Просвещения или даже XIX века, чтобы предпринять попытку реформы.
Впрочем, взять ли пространство, объем, число, средневековый подход к ним не может совпасть с нашим — это был двумерный подход, унаследованный от греческого мышления; пейзажи или количества не оценивались «в глубину», откуда и некоторое равнодушие к географии до XIII века; у чисел не было иного «объема», чем видимый глазом, — так, Петр Дамиани пересек Альпы, не заметив этого, а св. Бернард не видел, что идет вдоль Женевского озера. Ведь мир, творение Божье, пребывал в состоянии неподвижности, не терпевшем ни критического, ни, очевидно, «рационального» рассмотрения. В конце концов, греческие философы различали макрокосм, мир в совокупности, созданный богами или Природой и недоступный для изменений, как утверждали Аристотель и даже Платон, и микрокосм, малый повседневный мир, где действовал человек, гражданин, странник, каким его видели Пифагор или Эратосфен. Только в XIII веке и после контакта с исламом у христиан зародилось понимание географии, поколебавшее невозмутимость ученых: то, что предполагали еще греческие или индийские мудрецы и подтвердили, по меньшей мере отчасти, мусульманские путешественники, стало вопросом, чреватым последствиями: плоская Земля или круглая? Неподвижная или движется? Вот что занимало тех, кто обладал знаниями и не боялся конфликта с церковью, цеплявшейся за библейские представления. Но остальные? Все остальные, о ком я говорю чаще всего? Ну конечно! Их это, вероятно, почти не волновало: если уж у них не было возможностей выяснять, предугадывать, ощущать ритм и изменчивость времени, куда уж им было интересоваться пространством дальше поля, холма, ближнего города! Может быть, кюре и рассказывал с амвона об Иерусалиме, Риме, Эдеме, но имела ли его паства какое-то представление о географических пунктах и расстояниях? «Не тот ли это Иерусалим, куда мы направляемся?» — так, по утверждению популярной историографии, говорили бедняки, шедшие босиком к Гробу Господню и удивлявшиеся каждому городу на пути.
ПРИОБРЕТЕННОЕ
Термин «культура» — очень удобный, как и термин «общество». В самом деле, ни тот, ни другой не имеют ни содержания, ни даже точного смысла, что позволяет вульгаризировать их применение. В отношении первого из этих слов, это что — совокупность знаний? Идеология и верования? «Ментальность» и правила жизни? И в отношении второго: это внутренний состав? Типы отношений между людьми? Характер труда? Такой спор о словах, усложненный к тому же личными мнениями или привходящими обстоятельствами, небесполезен — он выявляет пределы, которые намерен охватить его участник. Для меня здесь это будет совокупность знаний, руководивших действиями людей в течение средних веков, скажем так, веревки, ощутимые или нет, натянутые вдоль их пути. Они могли исходить из сферы врожденного, и их я только что перечислил; очень многие из них были приобретенными, и на них надо остановиться.
Но напрашивается два предварительных замечания. Нам гораздо трудней понять и объяснить важность, которую в те времена имела, например, проблема «универсалий», противополагаемых понятий, чем говорить о чуме или об обработке шерсти. Причина этого ясна: теперь мы уже не проходим через фильтр христианской церкви, взять ли «общую культуру» или научный азарт. Наша наука больше не скована убеждением, что знания, иерархия и талант взаимосвязаны и что, дабы понимать и изучать, надо иметь и хранить семь «теологических добродетелей» — веру, надежду и милосердие, составляющие минимум для верующего, но также благоразумие, справедливость, твердость духа и умеренность, как требовал Фома Аквинский; и мы далеки от этого.
Второе уточнение — по сути простое наблюдение, которое поддается расчету, но о котором слишком часто забывают. Тысяча лет — слишком долгий срок, слишком длительное время, чтобы темпы развития мысли можно было сравнивать с теми, какие характерны для самого конца нашего века. Если вдуматься, сжатие прошлого времени поразительно искажает наши суждения — вполне справедливо напоминали, что от меровингского епископа Григория Турского до св. Фомы Аквинского прошло столько же лет, сколько от последнего до Жан-Поля Сартра, но в наших школьных учебниках, в тех, что обозревают литературу и мышление, на «средневековое мышление» достанет десятка страниц, придавленных пятьюстами, которые будут посвящены более поздним временам.
Жест, образ, слово
Напоминать, что не всякий может учиться чему угодно и как угодно, — банальность. Обращать внимание на тех, для кого передача знаний есть профессия и, более того, «служение», — еще одна; а поскольку далеко не все эти люди принадлежали к первому сословию, то к этому вопросу я сейчас вернусь. Наконец, утверждать с ученым видом, что в средние века, как во времена неолита или как сегодня, человеческое существо, обычно способное пользоваться своими чувствами, обучается благодаря тому, что смотрит, подражает, слушает и читает, — третья банальность. Что оно может делать потом с тем, чему научилось, — об этом здесь речь не идет, а только о способах приобретения знаний, и в этом отношении средние века имели немало особенностей.
Из четырех путей, какие использовались для получения новых сведений, два еще остаются нашими и, возможно, всё в большей мере. Первый — это зрение: неподвижные или движущиеся, но «бьющие наповал кадры»[34], по выражению журналистов, — изображают ли они зверства войны, спортивный подвиг, крем для кожи, достоинства автомобиля или что угодно еще, интересующее как младенца, так и старика, — это сегодня первый источник и первый инструмент интеллектуальных приобретений. Для средневековых времен их главные носители — это миниатюра, фреска, скульптура: там находили иллюстрации к религиозным, военным, легендарным сюжетам, и зритель мог из них получать даже технические познания о повседневных одеждах, утвари или жестах. Символическое содержание большей части таких изображений касается прежде всего интеллектуалов; оно заслуживает более внимательного рассмотрения, к которому я вернусь. Но придерживаться точки зрения традиционной историографии и видеть в этом фигуративном искусстве «библию в камне» или «популярную энциклопедию» означает, как мне кажется, заходить слишком далеко: рукописи, украшенные рисованными буквицами и фигурками, и даже те, которые претендовали на «практическое» применение, как иллюстрированные бестиарии, были доступны лишь богачам и клирикам. Можно ли всерьез верить, что «Роскошный часослов» герцога Иоанна Беррийского, созданный в начале XV века и столь пышно оформленный, был чем-либо иным, кроме как развлечением эгоистичного коллекционера? Что касается упомянутой «библии в камне», то, не считая трудностей толкования, с которыми все еще сталкиваются историки искусства, как можно представить, чтобы верующий смог чему-то там научиться, когда скульптура расположена на основании башенки на куполе или на четырехгранной капители, вознесенной больше чем на десять метров от пола, — разве что если он перестанет уделять малейшее внимание службе, ради которой и пришел в церковь? Историк мысли наслаждается, разгадывая загадки этих произведений; лично я считаю, что простые люди находили в них только удовольствие для глаза, почти ничему от них не научаясь.