Ладожский лед - Майя Данини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А девочка Ия будто не замечала кипения страстей вокруг себя, она хотела играть в зайчика с нами и удивлялась, что игра распадалась, потому что каждый изо всех сил пытался стать другим ради нее.
Игра в зайчика, совсем детская, когда надо отнять мячик, а его перекидывают из рук в руки, детская игра, которую любит ныне весь мир, игра без правил, можно ногой пинать, можно рукой трогать мяч — старая игра, а такая азартная, такая кипучая, что даже не понять, почему весь мир не только играет в нее, но и смотрит на нее, болеет за игроков, тогда она в нашем дворе обрела новый смысл с появлением Ии, и самое деятельное участие в ней принял Боба Голдоба, эта глыба, этот неповоротливый тюлень являл чудеса быстроты, ловкости и натиска. Он бил мяч так рьяно, что мяч распоролся, он кидал его так молниеносно, что никто не успевал за ним, он нисколько не медлил ловить его. Откуда это взялось? Ия играла с нами в зайчика, сверкая своими глазами, улыбаясь, блестели ее зубы, волосы, казалось, что вся она состоит из стекляруса, из светлых бликов. И игра не задавалась, все совершенно смешались перед ней, только я радовалась, насмехаясь над мальчишками, во-первых, а во-вторых, радуясь оживлению и тому, что они выглядят так нелепо. Смешно, мне казалось, что Иина радость, ее успех, ее счастье ложатся и на меня, отражаются на мне радостью и успехом. Все были неловкими, и только мы с ней — ловкими, да еще Голдоба временами.
О, детская шизоидность — страшная вещь! Стоит появиться одной девице, и все смещаются сразу, без промедления. Все кажутся другими.
Текла весна по улицам, текла в крови, горело солнце, и загорались под стеклом Голдобы стружки и сухие листики, бумажки и щепочки. Где ни стоял Голдоба, там загорался костерок. Огонь преследовал его, будто он стал огнепоклонником. Он выжигал на стенах и скамейках виньетки и кружки, имена и вензеля, всюду оставляя свое имя и фамилию. И вдруг на доске скамейки появилось мое имя. Мое, а не ее. Я верно рассчитала, что она отразилась на мне, да и не все ли было равно этим ребятишкам, которым было суждено ждать любви добрых десять лет, кого избрать объектом влюбленности, не все ли им было равно, чье имя выжигать, кому изливаться. Им быть могла даже старуха, взрослая женщина, черт знает кто, только не та, которая вдруг вспыхнула в нашем дворе и перевернула всех.
И Боба выжигал и выжигал всюду своим стеклом всякую ерунду до тех пор, пока не заболел. Он тяжко заболел ангиной, простудой во время экзаменов, он свалился с ног, он иссох, а за это время Ия уже улетучилась, уехала куда-то, кажется, в Москву, вернулась к себе домой и забыла всех и игру в зайчика, забыла больного Голдобу начисто, оставила нас разбираться со своими любовями — кто к кому испытывает ее, кто к кому ревнует, оставила жженый след на всех скамейках и досках, оставила мое имя на самом видном месте, ввела в заблуждение и меня, и всех мальчишек…
ДОМ НА ПОЛЯНЕ
В темном лесу фыркали лошади, высовывали свои морды, вдруг появлялись и исчезали, пугали нас. Казалось, что эти лошади ломают лес, ходят тут медведями, того и гляди на тебя наступят и сомнут совсем. Лес… Мокрый, холодный, душистый — в дожди особенный запах у леса: такой дух поднимается с туманом, что не продохнуть. Пахнут и ночная красавица, и простая ольха, крапива и болиголов, пахнет прелью и грибами, мхом и легче всего сосной, которая в нагретом сухом месте пахнет так остро, что голова идет кругом, а в сыром бору запах замерзнет совсем — и нет его.
Сквозь ветки и кустарник светились теплым солнышком окна, манили в тепло, к себе, от сырости и тумана. Бежали к этим окнам, стучали под дверью, но стучать не было особой нужды — дверь не закрывалась, она всегда была отперта, и приходили в этот дом на поляне в лесу все кому не лень — и лесники, и грибники, и друзья, и страннички, и туристы, и шоферы, залетали нимфы, даже забегали в сени лошади…
Холод и дождь тоже приходили в дом, особенно когда хозяин уходил в обход надолго или уезжал в город, — ух, каким стылым, сырым и страшным становился дом! Мыши и муравьи копошились в нем, пахло тогда в доме только плесневелым хлебом и вообще плесенью. Но стоило затопить печь — и веселело все в доме. Остро, свежо пахло луком и картошкой, постным маслом и хлебом. Не очень часто готовил себе хозяин еду: и лень было, и нечего порой…
Однажды мы заехали в гости к хозяину, заодно и поле вспахали на машине, на простом «Москвиче». Привязали плуг и пахали картофельное поле. Земля мягкая, и пахать было не очень сложно, но от смеха постоянно падали, скользили; трудно было отрегулировать наши движения и того, кто сидел за рулем. Но было очень весело, и мы, смеясь, сделали такую работу — посадили картошку. И она взошла — веселая картошка, вкусная была, крупная, хотя ее совсем и не окучивал никто, не полол: сама взошла, сама выросла и созрела. Такая уж была земля там хорошая, добрая, и лето тоже: малины было столько, что пройти невозможно, грибов и черники, ягод всяких — и так близко от города, рядом совсем, будто нарочно для нас этот островок глухой был придуман и существовал. Островок леса и луг, на котором была трава-мурава, шелковая и ласковая, полегшая от дождя. На нежной земле нежная трава, а дальше за ней уже настоящий лес и поле. Там росла трава сухая, жесткая, она сопротивлялась и дождям и ветру, она топорщилась, ершилась. Ее топтали кони, ели ее, щипали, и стала она выносливой, сухой.
Хотелось на этом лугу лечь и читать, чтобы травинки тихо шуршали над головой и щекотали ноги, лицо, путались с волосами, жаворонок пел, а книга была бы такой же светлой и увлекательной и подарила еще больше счастья, чем этот луг, хотя вообще-то я хорошо знала, еще с детства, что все зависит от самой себя, от здоровья и веселья, что в тебе, — тогда и дождь не в дождь: всегда можно найти сухое местечко даже на сеновале, принести туда одеяло, спрятаться от дождя и читать в тепле, то есть создать себе маленький уют. Дождь пусть себе идет, а тебе тепло и сухо, весело — читаешь, и все тут.
Но эта полянка всегда создавала настроение, даже если был угрюм и расстроен, все дела останавливались и разваливались, даже если было холодно, — нужно было только попасть на эту полянку, и воскресало то ощущение счастья и здоровья, что было когда-то.
Казалось, что в этом месте живут зайцы, скачут все зверюшки и лисы, — и в самом деле, однажды увидели здесь лисицу… Поздно ночью уезжали — и вдруг в свете фар засверкали чьи-то глаза. Вспыхнули огоньки, и четко обозначился силуэт лисицы. Она застыла — и вдруг сорвалась, умчалась, исчезла, будто ее и не было вовсе.
И зайцы появлялись по весне — как вихрь проносились, и разглядеть их было трудно: они появлялись и исчезали — голенастые, мелькали их ноги. Зайцы казались даже скорее олешками, чем зайцами, — такие были стремительные.
А мы все веселились и хулиганили тогда. Все было смешно — и зайцы и не зайцы, даже ворона казалась смешной и о вороне можно было много и подробно рассказать, и о каждой букашке и былинке.
Что бы ни случалось — туда его, в котел наших словес, смеха и веселья. Конечно, бывали и трудные дни, и трудные недели, даже годы, бывало все, но так или иначе мы, веселые нищие, не заботились о том, чтобы стать богаче, стать другими, нам было все это как находка: заплатили гонорар — хорошо, не заплатили — тоже хорошо, потому что главным были не гонорар и даже не гонор наш, а только мысль, ощущение, верность себе…
А на поляне стоял дом, простая избенка, черная, обшитая чем-то там — дюймовкой, или как еще надо сказать, — избенка об одной комнате и кухне, маленькая избенка, но уютная, хотя по осени и зиме холодноватая, как вагончик. Натопишь — жара, потом выдует все.
В избе — лавки, печь, как положено, стол и кресло самодельное, очень славное кресло, покрыто шкурой барана — для тепла, для уюта, для красоты, хорошее кресло, и, сидя в нем, он всегда и работал, хозяин дома. Сидел, писал — читал, чай пил — читал. Борис лесник, читатель, писатель, друг наш. К нему и ездили, у него и картошку сажали. Не для шутки — для дела, чтобы зимой еда была в подвале — картошка, да и сами себе возили от него картошку, удобно было, и вкусная картошка.
А время бесшабашное, и мы все — тоже, хоть и серьезные будто люди, а все не очень серьезные.
Встретили его на Невском — идет, рассеянно смотрит вперед, даже улыбается чему-то там, мыслям своим или тому, что приехал в город, идет…
— Здравствуй, Борис!
— А, здравствуй!
— Ты где теперь живешь, что делаешь?
— Работаю!
— Кем?
Он отвлекся, стал куда-то глядеть и в сторону сказал невнятно: «Мясником» — так послышалось, и вдруг сорвался, побежал куда-то за кем-то там.
— Постой? Куда ты?
— Потом, некогда, ждут меня!
Ушли от него удивленные — надо же, мясником работает! Вот диво! Такой книжник, такой неприхотливый человек, далекий от всего такого, как торговля, и мясо, и вообще еда; сказать, что аскет, трудно, но и не вполне обычный человек. И вот — нате вам! — мясником работает.