Счастливчики - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Очень, — ответил Медрано. — И мне жаль, что она несчастлива.
— Можете порадоваться, — сказал Рауль. — Как это ни странно слышать от меня, но я уверен, что в данный момент Паула счастлива так, как только может быть счастлива в этой жизни. И именно это посланнику предстоит сказать ей в случае чего, в знак моих самых искренних пожеланий. То Althea, going to the wars[91], — добавил он как бы для себя.
Медрано ничего не сказал, и некоторое время они слушали рокот машин и порою доносившийся издали плеск волн. Рауль устало вздохнул.
— Я рад, что познакомился с вами, — сказал он. — Не думаю, что у нас много общего, разве что склонность к коньяку в открытом море. Однако же тут мы почему-то вместе.
— Из-за Хорхе, я полагаю, — сказал Медрано.
— О, Хорхе… Помимо Хорхе уже столько всего накопилось.
— Верно. Возможно, единственный, кто здесь действительно из-за Хорхе, это Атилио.
— Right you are.
Медрано протянул руку и приоткрыл штору. Небо начинало светлеть. Он подумал: а какой смысл имело все это для Рауля? Осторожно гася окурок о пол, он смотрел на бледную сероватую щель под дверью. Пора будить Атилио, готовиться к выходу. «Помимо Хорхе столько всего накопилось», — сказал Рауль. Столько всего, но все так неясно, так перепуталось. Интересно: для остальных тоже, как и для него, когда все пройдет, в памяти останется только неясное нагромождение событий, бурные метания? Рука Клаудии, голос Клаудии, поиски выхода… Снаружи постепенно развиднялось, и так хотелось, чтобы и его тоска тоже рассеялась с наступлением дня, но впереди все было неясно, зыбко. Захотелось вернуться к Клаудии и долго смотреть ей в глаза, искать в них ответа. Это он знал наверняка, во всяком случае, чувствовал уверенность, что ответ заключался в Клаудии, хотя сама она этого не знала и считала, что это она должна искать ответ. Выходит, человек, живший ущербной жизнью, может, когда придет его час, сам вкусить жизнь во всей полноте и указать путь другому. Но сейчас ее не было рядом, и его смущенный дух терялся в потемках, пропахших табачным дымом. Как привести в порядок все то, что, как ему казалось до этого плавания, было в полном порядке, как сделать, чтобы в будущем было невозможно заплаканное лицо Беттины, как достичь той центральной точки, откуда каждый разрозненный элемент можно видеть, точно спицу колеса. Видеть себя идущим и знать, что это имеет смысл; любить и знать, что его любовь имеет смысл; бежать и знать, что это бегство не будет еще одним предательством. Он не знал, любит ли он Клаудиу, ему только хотелось быть рядом с нею и с Хорхе, спасти Хорхе, чтобы Клаудиа простила Леона. Да, чтобы Клаудиа простила Леона, или разлюбила его, или чтобы полюбила еще больше. Нелепо, но именно так: чтобы Клаудиа простила Леона прежде, чем простит его, прежде, чем Беттина его простит, прежде, чем он снова сможет приблизиться к Клаудии и Хорхе, чтобы протянуть им руку и быть счастливым.
Рауль положил ему руку на плечо. Они встряхнули Атилио и быстро поднялись. На палубе слышались шаги. Медрано повернул ключ и приоткрыл дверь. По палубе шел тучный глицид с фуражкой в руке. Фуражка раскачивалась у правой ноги, в такт шагам; потом вдруг замерла и начала подниматься, поднялась до уровня головы, поползла выше.
— Входи, оглоед, — приказал Мохнатый, которому было поручено затащить его в каюту. — Ну и толстый же ты, мамочка родная.
Рауль быстро задал вопросы по-английски, и глицид ответил, мешая английский с испанским. У него дрожали губы, вероятно, никогда еще сразу три ствола не оказывались так близко к его желудку. Он сразу же понял, чего от него хотят, и согласился. Ему разрешили опустить руки, но сначала обыскали.
— Значит, так, — начал Рауль. — Надо идти в том же направлении, в каком шел он, подняться по трапу, и тут же, у трапа, находится радиорубка. Ночью там сидит дежурный, но, кажется, у него нет оружия.
— Вы что, играете, на пари или как? — спросил глицид.
— Помалкивай, а то замолчишь навеки, — предупредил Мохнатый, ткнув его револьвером под ребро.
— Я пойду с ним, — сказал Медрано. — Если пойти быстро, может, и не заметят. А вам лучше остаться здесь. Если услышите выстрелы, поднимайтесь наверх.
— Пойдем все трое, — сказал Рауль. — Зачем нам тут оставаться?
— Затем, что четверо — слишком много, че, нас схватят, не успеем выйти. Лучше прикройте меня тут, в конце концов, я не думаю, чтобы они… — Он не закончил фразу и посмотрел на глицида.
— Вы с ума сошли, — сказал глицид.
Мохнатый, хоть и не очень был согласен, но подчинился и, приоткрыв дверь, убедился, что поблизости никого нет. В предрассветном пепельном свете палуба казалась мокрой. Медрано сунул револьвер в карман брюк, нацелив дуло в ноги глициду. Рауль хотел было что-то сказать, но промолчал. Он смотрел, как они вышли, поднялись по трапу. Атилио маялся, потом уставился на Рауля глазами послушного пса, и тот растрогался.
— Медрано прав, — сказал Рауль. — Подождем его здесь, может, он сразу же вернется, целый и невредимый.
— Я бы мог с ним пойти, мог бы, — сказал Мохнатый.
— Подождем, — сказал Рауль. — Еще раз подождем.
Казалось, будто все это уже было, в какой-нибудь дешевой книжонке. Глицид сидел у передатчика, лицо в поту, губы дрожали. Прислонясь к двери, Медрано держал в одной руке револьвер, а в другой — сигарету; спиной к нему, склонясь над аппаратом, радист взялся за рычажки и начал передавать. Худой, веснушчатый парень, он так перепугался, что никак не мог успокоиться. «Лишь бы не обманул», — подумал Медрано. Однако надеялся, что выражения, к которым пришлось прибегнуть, и мурашки, которые, наверное, пробегали у того по спине каждый раз, как он думал о смит-вессоне, были надежной гарантией. Он вдохнул вкусный дым, не спуская глаз с радиста; мысли его были далеко, и суровость на лице он сохранял лишь для этого перепуганного насмерть глицида. Слева в иллюминатор начинал сочиться слабый свет, пробиваясь в плохо освещенную рубку. Издали послышался свист, и слова на языке, которого Медрано не понял. Он услышал, как застрекотал передатчик, и голос радиста — прерывающийся, будто от икоты. Вспомнилось, как они взбежали по трапу — его револьвер едва не упирался в тучные ляжки глицида, — и как вдруг глазам открылся широкий изгиб пустой кормы, дверь в радиорубку, и как перепуганно подскочил сидевший за книжкой радист. Да, теперь это было видно: корма оказалась совершенно пустой. Пепельный горизонт, свинцовое море, изгиб борта — все промелькнуло за секунду. Радист уже связался с Буэнос-Айресом. Он услышал слово в слово свое сообщение. Теперь глицид глазами умолял позволить ему достать из кармана носовой платок, а радист еще раз повторял радиограмму. Да, корма совершенно пуста, это — факт; но какое это имеет значение. Слова веснушчатого паренька перебивало отчетливое и резкое ощущение, до боли четкое, внезапное осознание, что корма совершенно пуста, а это не имеет никакого значения, ни малейшего, потому что важно совершенно другое, нечто неуловимое, что вот-вот должно было проявиться и оформиться в чувство, которое чем дальше, тем все больше воодушевляло его и давало новый жизненный импульс. Он курил, стоя спиною к двери, и каждая затяжка наполняла мирным теплом, точно начало примирения, которое должно было положить конец долгой, длившейся целых два дня тоскливой тревоге. То, что он чувствовал, не было счастьем, это было совсем другое, ни на что не похожее чувство, за пределами обычных ощущений. Как музыка, которую напеваешь про себя, или просто как удачно закуренная и со вкусом выкуренная сигарета. А остальное — но какое значение имело остальное теперь, когда он начинал жить в мире с самим собой и чувствовать, что это остальное уже никогда больше не будет приводиться в порядок в соответствии с прежними эгоистическими нормами. «Возможно, счастье существует, и оно совсем другое», — подумал Медрано. Он не знал почему, но в этот момент, когда он стоял вот так и перед глазами была корма (совершенно пустая), он вдруг почувствовал уверенность, будто находился в точке отправления. Сейчас, вдали от Клаудии, он чувствовал ее рядом с собой, как будто получал заслуженное право быть рядом с нею. И все, что было прежде, значило так мало, единственно настоящим был этот час, вдали от нее, когда он вместе с Раулем и Атилио ждал в темноте и, перебирая в памяти прожитое, подводил итоги, и из этих раздумий он первый раз в жизни вышел со спокойной душой, без явных причин, потому что дело было не в достоинствах и не в недостойных промахах, просто он примирялся с самим собою и выбрасывал за борт, точно старый муляж, себя прежнего, принимая подлинное лицо Беттины, хотя и знал, что у бедняжки Беттины, влачащей свои дни в Буэнос-Айресе, никогда не будет такого лица, разве что когда-нибудь и ей приснится комната в отеле, и она увидит своего давнишнего забытого любовника, настанет ее черед увидеть его таким, каким он ее увидел, увидеть всю пустоту и ничтожество, какие можно увидеть лишь в минуту, не значащуюся ни на одних часах. Вот оно как, больно, но очищает.