Святая и греховная машина любви - Айрис Мёрдок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То есть ты понял, что такому человеку, как я, нельзя доверять детей? Полагаю, что ты прав. А как там у меня с честностью и добросовестностью? Полагаю, тоже слабовато. Все, ладно, забыли об этом.
— Нет, нет, — заторопился Эдгар, — ты неправильно меня…
— Думаю, что правильно. Ты изложил суть дела вполне ясно.
— Я ведь не говорю, что думаю о тебе плохо. Просто я чувствую, что не понимаю тебя. Может, у тебя сейчас как раз нервный срыв, или…
— Нет у меня никакого нервного срыва, — сказал Монти. — Я бы сорвался, если бы мог. Но не получается.
— Ну поговори ты, наконец, со мной откровенно! Это все… из-за Софи — или есть что-то еще? Ты любишь Харриет?
— Харриет? — Из Монти вырвался короткий смешок. — Нет. Она, правда, интересовала меня одно время. Но теперь… это все… уже мимо.
— Не знаю. Не знаю. И что значит это твое «мимо»?
— Значит, что есть только одно — самое главное, а все остальное — мимо.
— Поговори со мной об этом главном. Пожалуйста, Монти.
Монти молча раскачивал остатки виски в стакане, время от времени отпивая по глотку. В тишине слышалось сиплое, как у спящей собаки, дыхание Эдгара. Что это он так сипит — от виски, от избытка чувств или ему просто спать хочется? Монти тоже начало клонить в сон. Вспомнилось, как однажды в колледже они пили с Эдгаром вдвоем и о чем-то спорили — так и уснули оба одновременно посреди спора. Захотелось даже напомнить про тот случай Эдгару, но он все же сдержался. Встал с намерением отправиться в спальню — ужинать явно было поздно, — но, вместо того чтобы уйти, вдруг снова сел и спросил Эдгара:
— Хочешь послушать ту пленку Софи — помнишь, я крутил ее, когда ты явился воровать свои письма?
— Но как же?.. Господи…
— Она вон в том ящике. Магнитофон под столом. Знаешь, как включать?
— Нет. Но, может быть…
— Тащи сюда.
Эдгар со стуком поставил магнитофон к ногам Монти, на белую расстеленную на полу медвежью шкуру. Монти начал заправлять пленку.
— А ты выдержишь? — спросил Эдгар.
— Выдержу ли я?..
— А я насчет себя не уверен.
— Она не знала, что я нажал на запись, — сказал Монти. — Уже перед самым концом. Так просто, чтобы что-нибудь осталось — в память о любимой жене.
Бобина начала медленно вращаться, и в комнате послышался новый голос — четкий, отрывистый, высокий, с легким французским акцентом, с легким северным акцентом, с целым букетом разных акцентов, резкий, самоуверенный, деланный, неподражаемый голос единственной и неповторимой Софи.
* * *— Убери ее, убери, она так давит мне на ноги. Да книгу же! О-ох. Подай мне те пилюли. Меня сегодня знобит. И дай еще — вон там, на тумбочке… нет, не стакан, зеркало, давай его сюда. Mon dieu, Mon dieu.[23]
— Продолжай.
— Что продолжать? Зачем ты заставляешь меня все время говорить? Мне нужен покой. На, положи на место.
— Продолжай.
— Я думала, ты знаешь про Марселя, мы и не скрывались почти, я была уверена, что ты знаешь. Думала, ты слышал, как мы с ним хихикали тогда вечером. Он вернулся за своим пиджаком, и тут нас вдруг начал смех разбирать, мы чуть не умерли тогда со смеху — прямо в прихожей. Так ты не знал?
— Нет.
— Ну, знай теперь. О-о, как у меня все болит. И спина зудит… C'est plutôt quelque chose de brûlant.[24] Нет, нет, не прикасайся ко мне, это бесполезно, так ты только делаешь больно. Ах!.. Ты так приставал ко мне из-за Марселя, в конце концов пришлось опять что-то выдумывать. Требовал, чтобы я поклялась — ну, я поклялась, конечно, что мне еще оставалось. Фу, как все это было скучно. Но ты все равно мне не поверил, да? Помнишь, как ты мне объявил: «Он во всем признался», — а я не знала, что на это сказать.
— Ты рассмеялась.
— Слава богу, тогда у меня еще хватало сил смеяться над тобой. Конечно, это был смех сквозь слезы. Toujuors des ennuis.[25] Видел бы ты тогда свое лицо — страшное, инквизиторское лицо — как я его ненавидела! Если у тебя уже делалось такое инквизиторское лицо, то на целый день, до ночи… Нет, сейчас не острая боль, а такая ноющая. Mon dieu. Тебя тоже ненавидела. «Было? Было? Было?» — часами мог спрашивать одно и то же.
— Так было?
— Ты Сэнди имеешь в виду? Конечно, было.
— И когда? Раньше — до того, как мы поженились?..
— Ах, какая разница? Нет, позже. Он так меня домогался. Теперь-то какая разница, что когда было? Теперь уже все равно. Ты что, собрался писать историю моей жизни? Да, это было бы нечто! Самому тебе такого сроду не выдумать. Вот, у тебя уже опять это лицо, которое я так ненавижу. Ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя. Помнишь тот раз, когда я ездила в Брюссель к Мадлен, на ее выставку скульптуры? Я была тогда с Сэнди. Мы с ним провели несколько дней в Остенде. Там было так скучно.
— К Мадлен ты ездила дважды, второй раз через год.
— Зачем ты меня допрашиваешь, зачем даже сейчас меня мучаешь?
— Это ты меня мучаешь.
— Просто мне тошно сейчас врать. Это вранье так мне осточертело, я все время путалась, все время завиралась.
— Ты ездила к Мадлен дважды.
— Да, кто же у меня был во второй раз? Кажется, Эдгар.
— Эдгар?
— Ну, уж про нас с Эдгаром ты точно знал.
— До того, как мы с тобой поженились?
— И после того тоже. От Эдгара никак невозможно было отделаться. Даже если никого больше не было, Эдгар всегда оказывался под рукой — такой преданный.
— И ты ездила в Остенде с Эдгаром.
— Нет, нет, с ним мы ездили в Амстердам, на поезде. А Мадлен из Брюсселя посылала тебе мои открытки. Только один раз я ошиблась — так смешно получилось. Написала в открытке, что ездила в Брюгге, а потом ты спрашиваешь меня: «Как тебе понравился Брюгге?» — а я отвечаю, что никогда там не была. Ты так на меня посмотрел, будто сейчас убьешь.
— Если бы ты не врала мне без конца!
— Mais naturellement.[26] Что еще прикажешь делать женщине при таком муже?
— Не надо было за меня выходить.
— Это ты превратил мое замужество в тюрьму. Ты отравил всю мою жизнь — своим инквизиторским взглядом, своим бесконечным «было — не было». On se croirait chez le juge d'instruction.[27] Я не помню с тобой ни минуты радости, никогда — зато с другими мне было каждый раз так хорошо и свободно. А потом каждый раз приходилось возвращаться к тебе. К тюремщику, к палачу. И ни минуты радости — все эти годы.
— У меня тоже не было ни минуты радости…
— Выключи, — попросил Эдгар.
Монти выключил магнитофон и сел, как раньше, наклонясь вперед и обхватив голову руками.
— Все это ложь, конечно, насчет меня. — Эдгар проговорил эти слова спокойным ровным голосом, но сипел теперь еще сильнее — почти задыхался.
— Я так и думал, — сказал Монти. Дотянувшись до отставленного в сторону стакана, он разболтал в нем остатки виски и допил до дна.
— Ты мне веришь? Я никогда не был с Софи в Амстердаме. Я никогда не спал с ней. После того как вы поженились. И до того тоже. Да, я писал ей, когда она уже была твоей женой. Но мы с ней, кажется, даже ни разу не оставались наедине. Иногда заезжал на чай. И один раз мы с ней обедали, когда вы с Ричардом были в Нью-Йорке… Но я писал тебе об этом в письме. Мы поехали в хороший ресторан и…
— Да, да. Ты даже писал мне, какие блюда вы заказывали. Это неважно.
— Ты веришь мне?
— Да, конечно.
— Зачем ты поставил мне эту пленку?
— Хотел услышать, как ты скажешь, что это неправда. Если все неправда с тобой, то и с остальными наверняка все ложь. Когда она умерла, мне сначала казалось, что я должен их всех разыскать и поговорить с ними. Их были десятки… ну, не меньше десятка. Не в том смысле, что я собирался их всех перестрелять, — нет. Просто хотелось услышать, что они скажут. Прийти к ним, дать им понять, что я все знаю; хоть этим их задеть. А потом я решил, что это бессмысленно.
— Я рад, что ты так решил, — тихо сказал Эдгар.
— Конечно, у нее были любовники. Но я никогда не знал, сколько и кто именно. Может быть, те, кого она называла, служили лишь прикрытием для настоящих, о которых я даже никогда не слышал.
— Когда ты это записывал? Я хотел спросить, по отношению к ее…
— К смерти. Дня за три. Это был типичный разговор. Каждый день — неделями, месяцами — у нас повторялось одно и то же… до самого конца. Вот мне и захотелось увековечить сцену умирания.
— Ты не должен был этого делать, — сказал Эдгар.
— Пленку записывать? Правильно.
— Ты не должен был оставлять ее.
— Правильно. — Монти перемотал пленку, снял бобину, подошел к камину, пошевелил огонь и бросил бобину на тлеющие угли. Пленка зашипела и начала чернеть. — Я иду спать, — сообщил он. — Спокойной ночи. Касательно Бэнкхерста ты не беспокойся, выкинь из головы. Ты совершенно прав на мой счет.