Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Около полудня в конце улицы раздался тревожный свисток, и, как бы повинуясь ему, быстро проскользнул сияющий автомобиль, в нем сидел толстый человек с цилиндром на голове, против него — двое вызолоченных военных, третий — рядом с шофером. Часть охранников изобразила прохожих, часть — зевак, которые интересовались публикой в окнах домов, а Клим Иванович Самгин, глядя из-за косяка окна, подумал, что толстому господину Пуанкаре следовало бы приехать на год раньше — на юбилей Романовых.
В соседней комнате оказалась Агафья, и когда он в халате, в туфлях вышел туда, — она, сложив на груди руки, голые по локти, встретила его веселой улыбкой.
— Радуетесь, что видели главу Французской республики?
— Да у него и не видно головы-то, все только живот, начиная с цилиндра до сапог, — ответила женщина. — Смешно, что царь — штатский, вроде купца, — говорила она. — И черное ведро на голове — чего-нибудь другое надо бы для важности, хоть камилавку, как протопопы носят, а то у нас полицеймейстер красивее одет.
Самгин редко разрешал себе говорить с нею, а эта рябая становилась все фамильярнее, навязчивей. Но работала она все так же безукоризненно, не давая причины заменить ее. Он хотел бы застать в кухне мужчину, но, кроме Беньковского, не видел ни одного, хотя какие-то мужчины бывали: Агафья не курила, Беньковский — тоже, но в кухне всегда чувствовался запах табака.
Дня через два Елена показала ему карикатуру, грубо сделанную пером: в квадрате из сабель и штыков — бомба с лицом Пуанкаре, по углам квадрата, вверху — рубль с полустертым лицом Николая Романова, кабанья голова короля Англии, внизу — короли Бельгии и Румынии и подпись «Точка в квадрате», сиречь по-французски — Пуанкаре.
— Харламов дал посмотреть, — сказала она. — У него всегда есть какие-то интересные штучки.
— В молодости я тоже забавлялся, собирая подобные...- шалости пера и карандаша, — неодобрительно сказал Самгин, но не добавил, что теперь это озорство возбуждает в нем чувство почти враждебное к озорникам. Такое же чувство постепенно будил и Харламов его подчеркнутым интересом к различным проявлениям обывательского консерватизма и контрреволюционных настроений. Его тихое посвистывание и беседы вполголоса с самим собою, даже его гладкий, черный, точно чугунный, чепчик волос на голове, весь он вызывал какие-то странные, даже нелепые подозрения: хотелось думать, что он красит волосы, живет по чужому паспорту, что он — эсер, террорист, максималист, бежавший из ссылки. Но Елена знала, что Харламов — двоюродный племянник Прозорова, что его отец—ветеринар, живет в Курске, а мать, арестованная в седьмом году, умерла в тюрьме.
За несколько дней до разгрома армии Самсонова Харламов предложил Самгину листок папиросной бумаги.
— Желаете поинтересоваться?
Самгин прочитал напечатанное ремингтоном:
Отречемся, друзья, от марксизма,От доктрины великой, святой.Нам дороже кумир шовинизма,Нам не надо борьбы классовой!
Вставай, поднимайся, эсдек-патриот,Иди на врага-иноземцаИ бей пролетария-немца. (Дважды.)
Мы пойдем к нашим новеньким братьям,Мы к Гучкову пойдем в комитет,Что нам стоны людей и проклятья,Что нам Маркса великий завет?
Вставай и т. д.
Так кричит сам Георгий Плеханов,Шейдеман, Вандервельде и Гед,В Государственной думе БурьяновПовторяет с трибуны их бред.
Вставай и т.д.
Бросим красное знамя свободыИ трехцветное смело возьмем,И свои пролетарские взводыНа немецких рабочих пошлем.
— Плохо, — сказал Самгин.
— Уж — чего хуже! — откликнулся Харламов.
— Грубо, — добавил Самгин.
— Примитив, — пожав плечами, как будто извиняясь, объяснил Харламов.
«Издевается?» — спросил Клим Иванович сам себя и впервые отметил, что нижняя губа Харламова толще верхней, а это придает его лицу выражение брезгливое, а глаза у него мало подвижны и смотрят бесцеремонно прямо. Тотчас же вспомнилось, что фразы Харламова часто звучат двусмысленно.
О разгроме германского посольства он рассказывал так:
— Разрушали каменный дом, неприятного стиля. Могли бы разрушить и соседние дома. А — разреши полиция, так и Зимний дворец растрепали бы. Знакомый помощник частного пристава жаловался мне: «Война только что началась, а уж говорят о воровстве: сейчас задержали человека, который уверял публику, что ломают дом с разрешения начальства за то, что хозяин дома, интендант, сорок тысяч солдатских сапог украл и немцам продал». А когда с крыши посольства сбросили бронзовую группу, старичок какой-то заявил:
«Вот бы и с Аничкова моста медных-то голых парней убрать».
Самгин сухо спросил:
— Вы отрицаете в этом акте наличие народного гнева?
— Не заметил я гнева, — виновато ответил Харламов, уже неприкрыто издеваясь, и добавил: — Просто — забавляются люди с разрешения начальства.
— Это, разумеется, неверно, это — шарж! — заявил Самгин, а Харламов еще добавил:
— А вот газетчики — гневаются: запретили им публичное выражение ощущений, лишили дара слова, — даже благонамеренную сваху «Речь» — и ту прихлопнули.
Для Самгина было совершенно ясно, что всю страну охватил взрыв патриотических чувств, — в начале войны с японцами ничего подобного он не наблюдал. А вот теперь либеральная буржуазия единодушно приняла лозунг «единение царя с народом». Государственная дума торжественно зачеркнула все свои разногласия с правительством, патриотически манифестируют студенты, из провинций на имя царя летят сотни телеграмм, в них говорится о готовности к битве и уверенности в победе, газетами сообщаются факты «свирепости тевтонов», литераторы в прозе и в стихах угрожают немцам гибелью и всюду хвалебно говорят о героизме донского казака Козьмы Крючкова, который изрубил шашкой и пронзил пикой одиннадцать немецких кавалеристов.
— Десяток наверное прибавили для накаливания штатских людей воинской храбростью, — сказал Харламов.
«Играет роль скептика, потому что хочет подчеркнуть себя», — определил Самгин. Было неприятно, что Елена все более часто говорит о Харламове:
— Интересный. Забавный. Чудак.
— Чудаков у нас слишком много, от них устаешь, — заметил Самгин, а через несколько дней услыхал:
— Талантливый! Вчера читал мне что-то вроде оперетки — очень смешно! Там хор благочестивых банкиров уморительно поет:
О, какая благодатьКости ближнего глодать!
— В эти дни едва ли уместно балаганить, — сказал Самгин, а она твердо возразила:
— Нет, именно в такие дни нужно жить веселее, чем всегда! Кстати: ты понимаешь что-нибудь в биржевой игре? Я в четверг выиграла восемь тысяч, но предупреждают, что это — опасно и лучше покупать золото, золотые вещи...
— Да, конечно, золото, — равнодушно подтвердил Клим Иванович.
Действия этой женщины не интересовали его, ее похвалы Харламову не возбуждали ревности. Он был озабочен решением вопроса: какие перспективы и пути открывает пред ним война? Она поставила под ружье такое количество людей, что, конечно, продлится недолго, — не хватит средств воевать года. Разумеется, Антанта победит австро-германцев. Россия получит выход в Средиземное море, укрепится на Балканах. Все это — так, а — что выиграет он? Твердо, насколько мог, он решил: поставить себя на видное место. Давно пора.
— Я обязан сделать это из уважения к моему житейскому опыту. Это — ценность, которую я не имею права прятать от мира, от людей.
Но эти формулы не удовлетворяли его. Он чувствовал, что не от людей, а от самого себя пытается спрятать нечто, всю жизнь беспокоившее его. Он не считал себя честолюбивым и не чувствовал обязанным служить людям, он не был мизантропом, но видел большинство людей ничтожными, а некоторых — чувствовал органически враждебными. Поползли мрачные слухи о разгроме в Восточной Пруссии армии Самсонова, он упрекнул себя в торопливости решения. А через несколько дней Елена, щелкая пальцами, показала ему фотоснимок:
— Посмотри, какой курьез!
Снимок — мутный, не сразу можно было разобрать, что на нем — часть улицы, два каменных домика, рамы окон поломаны, стекла выбиты, с крыльца на каменную площадку высунулись чьи-то ноги, вся улица засорена изломанной мебелью, валяется пианино с оторванной крышкой, поперек улицы — срубленное дерево, клен или каштан, перед деревом — костер, из него торчит крышка пианино, а пред костром, в большом, вольтеровском кресле, поставив ноги на пишущую машинку, а винтовку между ног, сидит и смотрит в огонь русский солдат. На заднем фоне расплывчато изображены еще двое солдат, они впрягают или распрягают бесформенную лошадь.