Королевская аллея - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Малое время спустя за ним сошел в могилу Сеньеле, его соперник и мой протеже. Он умер в том же году, в возрасте тридцати девяти лет, как раз в тот момент, когда власть и величие почти уже были у него в руках; так пропали даром все мои труды и растаял призрак дружбы, коей я тешила себя. Суета сует!
Примерно в то же время скончалась и дофина, не перенеся родов третьего своего сына; ей не было еще и тридцати лет. Сказать по чести, она никогда и не казалась вполне живою, однако с ее смертью в семействе Короля не осталось женщины, которая могла бы управлять Двором и возглавлять официальные церемонии; это также не добавило нам веселья.
Все кругом старели. Те, что были верными помощниками и соратниками Короля, что сообщали Двору блеск и радость в первые годы его царствования, постепенно оседали по домам, лечились от ревматизма или подагры, а если и танцевали на балах, то сильно прихрамывая. Король больше не ездил в армию: последний раз он был там в 1691 году, когда взяли Монс, и год спустя, когда взяли Намюр, после чего предоставил воевать дофину и своим генералам. В битвах при Неервиндене и Штайнкерке французская армия еще одержала победу, но с течением времени исход сражений становился все сомнительнее, а сами они — кровопролитнее. Франция теряла последние силы в злосчастной войне, развязанной господином де Лувуа, Эти изнурительные кампании, эти полупобеды удивляли Европу, привыкшую к блестящим триумфальным маршам французского короля по завоеванным странам. Позолота величия Франции тускнела и осыпалась.
Решив совершенно порвать с прошлым, которое распадалось на глазах, и заранее свыкнуться с вечной разлукой, о коей так часто напоминал мне аббат Фенелон, я тайком подарила браслет господина д'Альбре, хранимый мною вот уже двадцать пять лет, моей племяннице, госпоже де Миоссенс.
Иногда по вечерам я наведывалась в «Кабинет Живописи», когда оттуда выдворяли посетителей. Кабинет этот, соседствующий с «Кабинетом редкостей», располагался почти напротив моей квартиры, на другой стороне Мраморного дворика. Закрывшись там в сумерки, при свете одной свечки, я подолгу созерцала «Откровение святого Павла» кисти Пуссена, которое так долго видела в комнате господина Скаррона.
По какой-то причудливой игре случая, картина эта и я сама проделали одинаковый путь от улицы Нев-Сен-Луи до королевского дворца, пройдя попутно через особняк Ришелье. Мы с нею были знакомы целых сорок лет и расставались лишь на краткие промежутки времени. Ни с кем из окружавших меня людей я не была связана так долго, и мне чудилось, что скоро придется искать дружеского тепла лишь у этого раскрашенного холста, что имел, по крайней мере, заслугу старинного и верного приятеля.
И я печально вопрошала себя: что готовит нам обоим будущее, долго ли еще нашим судьбам идти бок о бок? Увы, я хорошо знала ответ: картина была бессмертна.
Глава 16
Перистиль Трианона, с его высокими колоннами красного порфира, кажется театральной сценой. Всякий раз, покидая залы Версаля с толпами придворных, я отправлялась туда гулять, одна или с какой-нибудь из подруг, и всякий раз казалась себе героиней античной трагедии.
Я любила степенно прохаживаться над зелеными уступами террас, любуясь цветами Верхнего сада; мне нравилось приникать щекой к холодным стволам колонн, лениво прислоняться к аркадам Парадного двора, воображая себя перед единственной моей публикой — подстриженными буксовыми кустами — одною из меланхолических королев трагедий Расина. Мне чудилось, будто фигура моя, окутанная фиолетовыми покрывалами или темно-синим плащом, прекрасно смотрится на фоне голубого неба, и я тешила себя надеждами, что вот так же ясно она будет вырисовываться, в глазах следующих поколений, на фоне будущего века; я полагала себя единственной и неповторимой и, достигнув вершины почестей, восхищалась собственным стремлением к менее завидной судьбе…
Я всегда грешила этой слабостью — глядеть на себя со стороны, и если нынче знаю, что свойство это отравило самые мои благородные деяния и чувства, то в былые времена благополучно предавалась этому суетному занятию; достигнутая слава внушала мне в один день куда больше гордости, чем самому Королю за год.
Нанон, точная копия своей хозяйки, если не считать более темной и менее богатой одежды, подходила к перилам, чтобы подать мне то веер, то муфту; мы обменивались несколькими словами, точь-в-точь, как это делают на сцене героини и их верные наперсницы, после чего Нанон отступала в тень колоннады, предоставляя мне в одиночестве исполнять мою роль одинокой и покинутой возлюбленной.
Я прохаживалась между колоннами, от Двора до парка, срывая розу в Королевском саду, роняя ее лепестки на Парадном дворе, уговаривая себя, как единственную зрительницу собственного представления, потерпеть еще немного. Я пыталась достойно выдержать ожидание, которое, как я начинала подозревать, могло затянуться до бесконечности. Никакой Герой, никакой Супруг никогда не являлся ко мне на свидание. Король был слишком занят, чтобы почтить меня своим присутствием, я же была слишком робка, чтобы пойти на свидание с Богом. Итак, пьеса моя кончалась, не начавшись. Ночной холод пронизывал меня до костей. И тогда, вернувшись мыслями на грешную землю, я вызывала карету и возвращалась, замерзшая, в Версаль, в мою душную темницу.
Однако аббат Фенелон помешал мне вполне насладиться этой меланхолией.
Я и без него находила в тесном кружке, который составляли герцогини де Шеврез, де Бовилье, де Мортемар и де Бетюн-Шаро, неизменную поддержку и благочестивую дружбу. Но господин Фенелон добавил к приятностям этого маленького общества радость своих регулярных бесед и вскоре убедил меня, что ежели я откликнусь на призывы Господа, избравшего для меня столь завидную судьбу, то смогу оценить всю безграничность божественной любви.
Я всегда встречала нового воспитателя внуков Короля в том или ином особняке, которыми герцогини владели в Версале. Члены нашего «маленького придворного монастыря», как мы называли меж собою этот кружок, обедали там «с колокольчиком»[83], дабы избавиться от присутствия лакеев и свободно вести беседу.
Отношения мои с господином Фенелоном не были отношениями пастыря с прихожанкою: теперь у меня был другой духовник, господин Годе-Демаре, епископ Шартрский, которого я избрала для себя после Гоблена. Скорее это были отношения двух друзей, вместе искавших спасения души и помогавших друг другу советами и опытом.
Господин Фенелон убеждал меня, что мы должны принести свой разум в жертву Богу. Он красноречиво доказывал мне, что царство Божие внутри нас, и что его можно достичь еще при жизни, с условием, что мы будем невинны, как дети, что мы откажемся от премудрости и сознания собственной добродетельности; тогда лишь мы сможем познать тот мистический союз, в коем душа не принимает Господа, но растворяется в Нем…
Дама, которую мы вскоре приняли в наш «монастырь», помогла мне найти путь к заветной цели, предложенной господином Фенелоном.
Эту женщину звали Жанной Гюйон-Дюшенуа; она была провинциалка, вдова и очень богата. Подруги мои заинтересовали меня судьбою этой женщины в 1689 году, попросив за нее: к тому времени она уже больше года находилась в тюрьме по приказу архиепископа Арле де Шамваллона, который обвинил ее в ереси за речи, которые она держала перед людьми. Герцогиня де Бовилье, знакомая с госпожою Гюйон уже много лет, заверила меня, что несчастная подвергается несправедливым гонениям, что на самом деле она истинная святая. Герцогиня Бетюнская, дружившая некогда с мужем этой дамы, заявила, что архиепископ ищет лишь состояния Гюйонов: этим тюремным заключением он якобы хотел принудить госпожу Гюйон отдать дочь за своего племянника Арле.
Послушав их, я добилась освобождения госпожи Гюйон из тюрьмы, чем разъярила архиепископа Парижского; впрочем, мне было приятно досадить этому человеку, которого я нимало не уважала и который сильно стеснял меня своим сообщничеством с отцом Лашезом.
Выйдя из заточения, госпожа Гюйон естественно приехала в Сен-Сир благодарить меня; я увидела женщину средних лет, мужеподобную, косоглазую, с лицом, побитым оспой; зато она так смиренно говорила о своем пребывании в тюрьме и так пламенно о любви к Господу, что ее речи буквально заворожили меня. Я стала часто приглашать ее к себе и даже оставляла обедать. Правда, меня слегка смущало то, что при всем своем благочестии она слишком обнажала руки и плечи, но я убедила себя, что внешность ее в любом случае не способна пробудить вожделение, и отнесла сию нескромность за счет ее провинциальных манер. Не помню, кому из нас пришла в голову мысль приглашать ее обедать в наш кружок; так или иначе, вскоре она стала появляться у нас регулярно.
Она говорила о любви к Богу как о «Чистой Любви», утверждая, что это любовь, которая «любит, не чувствуя», как чистая вера «верит, не глядя»; она проповедовала отречение от всех личных интересов, от воли, даже от размышлений; она хотела, чтобы люди всецело и безоглядно предались Господу. Сама она постоянно молилась про себя и часто впадала в экстаз, который исполнял благодати всех окружающих. Даже аббат Фенелон был покорен этим пламенным благочестием…