Воспоминания (1859-1917) (Том 2) - Павел Милюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я живо помню, как он принес с собой в заседание номер "Речи" и - до прихода Милюкова - по свойственной ему манере, неестественно похохатывая, стуча пальцами по газете, приговаривал: "ну нет, этот номер не пройдет". Он, очевидно, предвкушал победу надо мной на почве обвинения, уже раздававшегося среди сочленов, что я веду свою собственную, независимую политику. Это и было верно в том смысле, что никто, доверяя мне, до тех пор подробностями внешней политики не интересовался. Теперь Керенский "в очень резкой форме доказывал Милюкову, что если при "царизме" у министра иностранных дел не могло и не должно было быть своей политики, а была политика императора, то и теперь... есть только политика Временного правительства. Мы для вас - государь император!"
"Милюков (я продолжаю цитировать Набокова), внешне хладнокровно, но внутренне сильно возбужденный, на это отвечал приблизительно так: "я и считал, и считаю, что та политика, которую я провожу, - она и есть политика Временного правительства. Если я ошибаюсь, пусть это мне будет прямо сказано.
{344} Я требую определенного ответа, и в зависимости от этого ответа буду знать, что мне дальше делать". На этот "вызов", вспоминает Набоков, "Керенский спасовал. Устами кн. Львова Временное правительство удостоверило, что Милюков ведет ... политику, которая соответствует взгляду и планам Временного правительства". А так как я ссылался на то, что моя статья была ответом на интервью Керенского, то решено было "на будущее время не давать никаких отдельных политических интервью". Вместе с тем, у моих коллег пробудился интерес к вопросам внешней политики, и они просили меня сделать подробный доклад и, в особенности, ознакомить их с так называемыми "тайными договорами". Я, конечно, с удовольствием согласился, извлек "договоры" из архива министерства и иллюстрировал мой доклад подробными картами. Помню, особенный интерес ко всем этим данным, до тех пор ему неизвестным, проявил Терещенко. Владимир Львов, долговязый детина с чертами дегенерата, легко вспыхивавший в энтузиазме и гневе и увеселявший собрание своими несуразными речами, объявил тайные договоры "разбойничьими" и "мошенническими" и требовал немедленного отказа от них.
Возвращаясь к заседанию (24 марта?), в котором решено было не делать индивидуальных деклараций, надо заключить, что именно здесь был поставлен на очередь вопрос об общей декларации правительства по внешней политике, возбужденный Церетели в контактной комиссии. Набоков вспоминает, что уже 25 марта мы вдвоем обсуждали с ним проект этой декларации в Европейской гостинице, возвращаясь с открывшегося в этот день съезда партии Народной свободы. В тот же день комитет с. - д. напечатал резолюцию, провозглашавшую лозунг, формулированный лидером циммервальдцев, Робертом Гриммом: "самая важная и совершенно неотложная задача русской революции в настоящий момент - борьба за мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов, - борьба за мир в международном масштабе". Комитет с. - д. признал необходимым побудить Временное правительство, {345} во-первых, "официально и безусловно отказаться от всяких завоевательных планов" и, во-вторых, "взять на себя инициативу выработки и обнародования такого же коллективного заявления со стороны всех правительств стран согласия".
Как и в контактной комиссии, я ничего не имел в принципе против первого пункта, но решительно возражал против второго. Я вполне разделял тогда идейные цели "освободительной" войны, но считал невозможным повлиять на официальную политику союзников. В этом смысле я и составил требуемую декларацию правительства, опубликованную 28 марта. Я не хотел только вставлять в текст ее циммервальдскую формулу "без аннексий и контрибуций" и заменил ее описательными выражениями, не исключавшими моего понимания задач внешней политики. После долгих пререканий с Набоковым, это место приняло такой вид: "Предоставляя воле народа (т. е. Учредительному Собранию. - П. М.) в тесном единении с союзниками окончательно разрешить все вопросы, связанные с мировой войной и с ее окончанием, Временное правительство считает своим правом и долгом ныне же заявить, что цель свободной России не господство над другими народами, не отнятие у них их национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления внешней мощи своей за счет других народов, как не ставит своей целью ничьего порабощения и унижения", При обсуждении проекта в правительстве Ф. Ф. Кокошкин, к моему большому удовольствию, провел следующие оговорки: "Русский народ не допустит, чтобы родина его вышла из великой борьбы униженной, подорванной в своих жизненных силах", и правительство будет "ограждать права нашей родины, при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников". Это же и были "тайные договоры"!
Представители Совета находили эти формулировки неприемлемыми и грозили завтра же начать в печати кампанию против Временного правительства. Но изворотливость Некрасова их успокоила: им выгоднее {346} толковать уклончивые выражения, как уступку правительства, и поддержать "заявление". С своей стороны, и я выговорил себе право, в случае неблагоприятного толкования заключенного компромисса, толковать его в своем смысле. Но этого не понадобилось. 29 марта съезд р. и с. депутатов признал декларацию 28 марта "важным шагом навстречу осуществлению демократических принципов в области внешней политики", и Церетели заявил, что, хотя "пока не все достигнуто", но и достигнутое "есть факел, брошенный в Европу, где он разгорится ярким огнем". Моя декларация так и осталась, до конца существования Временного правительства, исходным пунктом дальнейших усилий моего преемника.
Ее недостатком в глазах "революционной демократии" было, однако же, то, что я как раз отказался бросить этот "факел в Европу", т. е. адресовать декларацию, как прямое обращение к союзникам. Я настоял на том, чтобы она была обращена к русским гражданам, т. е. предназначена для внутреннего употребления. На этот пробел и была направлена, как увидим, дальнейшая борьба. Но прежде чем перейти к ней, я остановлюсь на том новом факторе, который совершенно изменил мое личное положение, а, в связи с этим, вообще на моих формальных отношениях к союзникам. Я должен здесь снова обратиться к появившимся позже источникам, особенно к воспоминаниям английского посла сэра Джорджа Бьюкенена и французского Мориса Палеолога. Без них я не мог бы распутать той сложной ткани влияний, которая привела к последнему фазису моей дипломатической борьбы и сыграла роль в моем уходе из правительства (Sir George Buchanan, My Mission to Russia, vel. II; Maurice Paleologue, La Russie des Tsars pendant la Grande Guerre, tome III, (Прим. автора).). Дневник Палеолога особенно важен. Дипломат старой школы, хорошо осведомленный о России, и в то же время талантливый писатель, владеющий пером, Палеолог экспансивнее своего сдержанного коллеги, его настроения более гибки и красочны и лучше отражают, день за днем, получаемые им впечатления о русской революции. Он предвидит, что {347} французская печать и общественное мнение отнесутся с энтузиазмом к перевороту, -и не одобряет эту излишнюю экспансивность. Сам он полон мрачных предчувствий.
В частном письме из Парижа его уже обвиняют, что он слишком "легитимен" и не подражает Бьюкенену, которому уже приписывают нелепую легенду, будто он - автор русской революции. Главная причина скептицизма Палеолога - это неизбежное ослабление военной мощи России после переворота. Он с огорчением отмечает братание петербургских солдат с восстанием, "измену присяге" великого князя Кирилла Владимировича, приведшего свой отряд к Таврическому дворцу, и процессию Царскосельского гарнизона, покинувшего охрану царя, по тому же адресу. Он доволен, что, наконец, создалось новое правительство, но разочарован его составом. Хорошие люди, эти Львовы, Гучковы, Милюковы: "серьезные, честные, разумные, незаинтересованные".
Но... "ни у кого из них нет политического кругозора, духа быстрой решительности, бесстрашия, дерзания, которых требует грозное положение". Палеолог сравнивает их с Моле, Одилоном Барро июльской революции 1830 года, тогда как "нужен, по меньшей мере, Дантон!" "Однако, мне называют одного из них, навязанного Советом, как человека действия: Керенского". "Именно в Совете надо искать людей с инициативой, с энергией, со смелостью... заговорщиков, ссыльных, каторжников: Чхеидзе, Церетели, Зиновьева, Аксельрода. Вот истинные протагонисты начинающейся драмы". Все это записано под 4 (17) марта, два дня спустя после появления Временного правительства. Отказ Михаила Палеолог также объясняет влиянием Совета: "отныне Совет командует". И в моем соглашении с Советом Палеолог усматривает одно "позорное пятно революции": мятежные войска не пойдут на фронт.
При первом нашем свидании Палеолог меня спросил: "прежде чем говорить на официальном языке, скажите мне откровенно, как вы думаете о положении?" Я ответил: "в двадцать четыре часа я перешел от самого глубокого отчаяния почти к полной уверенности". Он {348} тогда перешел сразу к требованию, чтобы правительство немедленно провозгласило торжественно о своем решении продолжать войну a outrance (До крайнего предела.) и заявило о своей верности союзникам. "Нужно тотчас же ориентировать новые силы", особенно в виду германофильских тенденций Штюрмеров и Протопоповых.