Падение Парижа - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дженни написала, что уезжает в Америку; оправдывалась – консул настаивает; уверяла, что они обязательно встретятся – в Париже или в Нью-Йорке. Он кинул письмо в печь. Только теперь он понял, что любит Жаннет. Говорят, что время – враг. Неправда! Время снимает шелуху; так исчезают неискренние горести, надуманные страсти. А подлинные чувства остаются… Для Жаннет он – чужой, как для него Дженни. Это странная игра – картинка разрезана, надо ее составить, но один кусок не подходит к другому…
Радио хрипело: «Не произошло…» И душераздирающе вопил марселец: «Ничего существенного».
После Нового года Люсьен потребовал, чтобы его отправили на фронт. Он думал, что близость смерти все скрасит. Он нашел скудный быт, холод, ругань. Снаряды аккуратно убивали; к этому привыкли; зевали – «лотерея»…
Люсьен нашел собеседника. Это был высокий нормандец с лошадиной челюстью и восторженными глазами, по образованию археолог. Звали его Альфредом. Он рассказывал Люсьену о раскопках в Сахаре – кости погибшего мира… И Люсьен вспоминал льды, пингвинов. Потом говорили о войне. Альфред был доверчив: доказывал, что Даладье – за свободу; после победы начнется расцвет искусства – Афины, Возрождение… Люсьену было совестно его разубеждать. Он только изредка перебивал Альфреда: «Хорошо, что ты их не знаешь…»
Увозили солдат с отмороженными ногами. Теплые носки казались недоступной мечтой. Пошли слухи, что солдат отправят в Финляндию.
В холодный февральский день, когда мир казался мертвым – белое поле, а над ним красное воспаленное солнце, – позиции осматривала парламентская делегация. Сопровождал депутатов генерал Пикар.
Еще недавно уверяли, что Пикара пошлют в Сирию. Вейган называл себя «пожарным», говорил, что призван потушить пожар на Ближнем Востоке. Пикар возражал:
– На войне зажигательная бомба куда полезнее шланга.
Пикар разработал план кампании: сирийскую армию он называл «бакинской». Но события в Финляндии заставили его повернуться к северу. Он заявил Тесса:
– Мы должны послать солидный экспедиционный корпус. С немцами воевать мы не можем. Да и не хотим. А держать людей без дела – опасно. Коммунисты работают. К весне начнутся беспорядки. Только эффектная победа в Финляндии может вывести нас из тупика.
В парламентских кулуарах говорили о лапландской руде, о «колоссе на глиняных ногах», о сочувствии Рима. Депутаты приехали, чтобы убедиться в солидности линии Мажино; прежде чем одобрить северную экспедицию, нужно проверить, хорошо ли заперты все двери… Три радикала, два правых, один социалист. За исключением Бретейля, это были люди, ничего не смыслящие в военном деле. Они казались зрителями, случайно попавшими на сцену; стыдились своих шляп, брюк. Один из них, добродушный толстяк, попросил, чтобы ему дали шлем:
– Боюсь за голову…
Задавали дурацкие вопросы, осматривали доты, как туристы средневековый замок, охая и ахая, а увидев тяжелые орудия, стали пугливо ежиться.
Генерал Пикар шел с Бретейлем; говорили о перспективах северной кампании. Бретейль был настроен радужно:
– Это поворотный пункт. Я боялся, что социалисты затормозят, но Блюм молчит, а Виар рвется в бой. Вопрос об отправке альпийских стрелков решится в ближайшие дни.
Они прошли мимо поста. Люсьен отдал честь. Он вспыхнул: вдруг Бретейль его узнает? Но Бретейль был поглощен разговором; да и не в его привычках было разглядывать солдат.
А Люсьен погрузился в мучительные воспоминания. Даже зрелище депутатов, которые шли согнувшись, как будто над ними летают пули, не смогло его развеселить. Он понял, что значит «сгорать от стыда». Да, его прошлое постыдно! Как мог он поверить этому бездушному человеку? Нетрудно догадаться, о чем Бретейль беседует с Пикаром: хотят поставить Францию на колени. Мстят за тридцать шестой. Уведут войска в Сирию, в Финляндию, все равно куда… И впустят Гитлера. Люсьен вспомнил, как отец, возмущаясь забастовками, повторял: «Немцы и то лучше…» Все они таковы! Может быть, Грандель еще самый невинный… А людей убивают. Вчера убили Шарля. Это был горец, пастух, играл на дудке… За что его убили?.. Подлецы!
Вечером он сидел на корточках у маленького костра рядом с Альфредом. Мерзли, молчали. Потом Альфред начал:
– После резолюции Лиги наций…
Люсьена прорвало:
– Вздор! Все это слова. А за ними предательство, личные интересы, мелкие обиды. Ты видел Бретейля? Святой, метит в рай. И, конечно, «патриот». Когда говорит о Лотарингии, в голосе слезы. Но, между прочим, он знает, что Грандель – немецкий шпион. Покрыл его. Ты думаешь, Пикар готовился к войне? Он был занят другим: подготовлял фашистский переворот. Откуда пулеметы? Из Дюссельдорфа. А деньги кто ему давал? Немец, Кильман… Грязь! Что ты мне рассказываешь о Лиге наций! Ты лучше скажи, за что убили Шарля?
Люсьен долго говорил о «верных», о сборищах у Монтиньи, о предательстве; промолчал только о том, как достал письмо Кильмана, не мог признаться, что он – сын Тесса; это ему казалось самым позорным. Альфред сидел убитый, глаза его помутнели; он все начинал: «Но… но…» Наконец выговорил:
– Но если так, надо рассказать всем… Свергнуть… Спасти Францию…
Люсьен злобно засмеялся:
– Как Дженни, честное слово! Была такая американочка… Я с ней жил, вернее, с ее долларами. Она мне тоже сказала: «Тогда нужно устроить революцию». Поздно, милый! Что вы в тридцать шестом делали? А теперь ничего не поможет. Разобьют нас и посадят гаулейтером Бретейля. А может быть, просто все снесут к черту… И нас с тобой. Как твои раскопки… Через двадцать веков найдут в земле зажигалку «Донхиля», мотор «мессершмитта», череп благородного Виара и пойдут вздыхать: «Удивительная была цивилизация!» Я тебя утешу: мы этого не скажем. Бррр! До чего холодно! И, откровенно говоря, надоело.
12
Новый год Жолио встретил с женой и шурином. (Альфред, военный врач, приехал с фронта на три дня.) Пошли в ресторан, выпили две бутылки шампанского. Какие-то девушки кидали бумажные шарики, розовые и голубые. Альфред застенчиво щурился и говорил: «Бомбы…» Жолио произнес тост:
– За победу! Я вижу наших солдат, встречающих Новый год в Берлине.
И суеверно схватился за край стола. Альфред отвернулся. Развязность Жолио его стесняла. А Мари, нежно глядя на брата, вздохнула:
– Только чтобы тебя не убили!..
Жолио стал объяснять:
– Это логически бесспорно, к концу года у нас будет пять тяжелых орудий против одного немецкого.
– Не знаю, – ответил Альфред. – Я ничего в этом не смыслю. Но с сыворотками плохо. Боюсь, как бы нас не застали врасплох. На той войне столбняк…
Жолио его перебил: не выносил разговоров о болезнях и смерти.
На следующий день Альфред уехал. Жолио о нем не вспоминал: милый, но бесцветный человек. А Мари часто плакала: боялась, что брата убьют. Напрасно Жолио ей говорил: врачи – в тылу, им ничего не грозит. Она повторяла: «Вдруг?…»
Жолио жил, как всегда, лихорадочно. Теперь его голова была начинена трудно выговариваемыми финскими именами. Засыпая, он видел обледеневших людей, как сталактиты свисающих с неба. И от этого становилось холодно; натягивал на голову одеяло.
Жолио не был жаден, хотел всех подпустить к пирогу. Он послал десяток приятелей в Финляндию и в Стокгольм. Своему двоюродному брату Мариусу, расторопному марсельцу, он посоветовал:
– Устрой вечер-гала. Расскажи что-нибудь о Маннергейме. В пользу финских «лотт». Золотое дело!
И недели две спустя Мариус перед изысканной публикой, не спуская глаз с Жозефины Монтиньи, щебетал:
– Однажды маршал сидел под деревом. Страшная революция только-только начиналась. Подошел оборванный нахальный солдат, большевик, и попросил прикурить. Я забыл сказать, что маршал курил сигару. В возмущении он поглядел на солдата и, рискуя своей жизнью, ответил: «Да я лучше проглочу эту горящую сигару…»
Дамы аплодировали. Сбор достался, конечно, не «лоттам», а Мариусу.
Жолио давно хотел отблагодарить типографа Пуарье: тот ни разу не напомнил о срочных платежах. Теперь подвернулась оказия: генеральному штабу потребовались карты Финляндии. Жолио порекомендовал Пуарье. Сообщив типографу о заказе, Жолио сказал:
– Мой друг, это все равно что найти на улице четыреста тысяч. Только не смотрите на карту: варварские имена, можно сойти с ума… Пудасьярви. Мне кажется, что у меня теперь во рту не язык, но глина…
Дела газеты шли прекрасно. И все же толстяк был меланхоличен, боялся, сам не знал чего. Дважды в день приносили сводки: «Ничего существенного…» Париж богател и развлекался. Жолио говорил:
– Вы только поглядите – раскупают дома и автомобили, как плюшки.
В газете, рядом с фотографиями финских стрелков, красовались отчеты о лыжных состязаниях в Межеве и Шамони: парижские модницы не хотели отстать от солдат Маннергейма. Но Жолио не верил ни хорошеньким лыжницам, ни сводкам. С миром приключилось что-то страшное. Подумать, какие стоят холода! В Севилье – снег. А в Аргентине каждый день сотни людей умирают от солнечного удара. В Турции трясется земля. Все это не к добру!… Жолио стал еще суеверней; не расставался с кусочком дерева. По ночам думал: «Кажется, я прошел под лестницей – не к добру…» Когда Мари вздыхала: «От Альфреда давно нет письма», он отвечал: «Кутит», – но сжимал в кармане щепку, не сглазить бы…