Адольф Гитлер (Том 3) - Иоахим Фест
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не приходится сомневаться в том, что Гитлер видел и учитывал все многочисленные слабые места своей новой концепции войны: риск борьбы на два фронта, опыт Наполеона, связанный с непреодолимо глубокими пространствами, выход из игры итальянского союзника, а также распыление собственных сил, резко противоречившее самой идее блицкрига. Но то упорство, с которым он не хочет замечать все это, объяснялось не только и не столько его сконцентрированностью на центральной мысли – скорее, он сам все отчетливее сознавал, что то начинающееся лето 1941 года давало ему последний шанс для осуществления его идеи. Он был, как он сам потом скажет, в ситуации человека, у которого остался в ружье только один патрон [432], и особенность тут заключалась в том, что эффективность заряда как бы неуклонно снижалась. Ибо войну, как он знал, нельзя было выиграть, если бы она приняла характер битвы ресурсов и борьбы на истощение, что поставило бы Германию во все возрастающую зависимость от Советского Союза, а в конечном итоге все кончилось бы все равно гегемонией Соединенных Штатов. Можно полагать, что где-то в глубине его мысли о нападении на СССР еще тлела, неотчетливо и расплывчато, надежда на то, чтобы ударом по Советскому Союзу вернуть себе нейтралитет консервативных держав, чье содействие он имел, да упустил, но вот теперь, мол, вновь осознал в качестве противника их общего врага. Во всяком случае, именно эта надежда побудила его старого обожателя Рудольфа Гесса 10 мая 1941 года на свой страх и риск вылететь в Англию, чтобы положить конец этой «перевернутой войне». Но встреченное им там отсутствие интереса к его миссии отчетливо показало, что и этот шанс упущен, и у Гитлера действительно нет выбора. Его решение начать войну на Востоке именно в этот момент походило на акт отчаяния – это был единственный путь, оставшийся для него еще открытым, но этот путь вел к гибели.
Насколько ясно представлял себе Гитлер эту дилемму, свидетельствуют его многочисленные высказывания начиная с осени 1940 года. Его беседы с дипломатами, генералами, политиками, помимо их значимости как таковых, являются документом процесса непрерывного самоубеждения. Недооценка и умаление силы противника играли при этом такую же важную роль, как и изображение его страшным чудовищем; с одной стороны, Советский Союз был «глиняным колоссом без головы», а с другой – «большевизированной пустыней», «просто ужасным», «мощным натиском народов и идей, угрожающим всей Европе», и заключенный когда-то договор стал ощущаться теперь «очень болезненно» [433]. А потом он снова уговаривал себя, что это не война на два фронта: «Теперь есть возможность, – заявил он перед генералитетом 30 марта 1941 года, – нанести удар по России, имея позади свободный тыл. Снова такая возможность так скоро не предоставится. С моей стороны было бы преступлением перед будущим немецкого народа, если бы я не ухватился за нее!» Откровенное отсутствие поддержки со стороны общественности, приветствовавшей «ревизионистские» кампании начального этапа объединения всех немцев, а в итоге и французскую кампанию, его не смущало, он не разделял озабоченности одного агентурного донесения о настроениях тем фактом, что «частично обозначившаяся в пропаганде грядущая роль Германии как ведущего государства Европы и непосредственное присоединение восточных территорий… пока еще едва ли доступны большей части народа» [434].
Его заклинания подкреплял становящийся все более нетерпеливым дух уверенности в том, что все принимаемые им решения одобрены и узаконены Провидением, и это усиливающееся стремление иррационально обосновать собственные намерения наиболее наглядным образом отражало то состояние обеспокоенности, в котором он находился. Нередко акты магического самоуспокоения представляли собой непосредственные вкрапления в сугубо деловые разговоры. Например, в марте 1941 года в беседе с одним венгерским дипломатом, он после сравнения уровня вооружений Германии и Соединенных Штатов, заявил: «Осмысливая свои способы действия и предложения в прошлом, он приходит к убежденности, что все это так сотворено Провидением; ибо то, к чему он изначально стремился, было бы, если бы он достигал этого мирным путем, всякий раз только половинчатым решением, которое вызвало бы со временем новую борьбу. У него лишь одно особое пожелание – чтобы улучшить наши отношения с Турцией» [435].
Начиная с лета 1940 года между Германией и Советским Союзом наблюдается целый ряд дипломатических неурядиц, которые не в последнюю очередь следует объяснить решительными попытками Москвы защитить собственное предполье от возросшей до внушавших большие опасения размеров мощи рейха; Москва делает это путем аннексии прибалтийских государств и части Румынии, а также упорно сопротивляясь расширению немецкого влияния на Балканах. Правда, британский посол в Москве сэр Стаффорд Криппс полагал весной 1941 года, что Советский Союз будет, «с абсолютной твердостью», противодействовать всем стараниям втянуть его в войну с Германией, даже если Гитлер сам решится напасть на СССР, но он опасается, что Гитлер не преподнесет своим врагам такого подарка [436].
И все же он его преподнес. Несмотря на весь напор фатальных обстоятельств, решение Гитлера напасть на Советский Союз еще раз показало сущность его поведения, когда надо было на что-то решаться: оно явилось последним и наиболее рельефным из тех его самоубийственных решений, что были характерны для него с самых ранних лет и разоблачали его обыкновение в ситуациях отчаяния еще раз удваивать и без того завышенную ставку. Интересно однако, что его расчеты все равно оборачивались в итоге негативной стороной: если он проигрывал кампанию против Советского Союза, то в результате проигрывал и всю войну, но если даже он и одерживал победу на Востоке, то это еще отнюдь не означало, что выиграна и вся война в целом, как бы ни старался он убеждать себя в обратном.
В решении Гитлера напасть на СССР еще в одном отношении проявилась некая характерная для него последовательность. Московский договор был заключен еще на том «политическом» этапе его жизни, который за это время остался у него позади. Этот договор представлял собой продиктованную тактическими соображениями измену его собственным идейным принципам и, следовательно, стал анахронизмом. «Честным этот пакт никогда не был, – сказал он одному из своих адъютантов, – потому что слишком глубока пропасть между мировоззрениями»[437]. Теперь же на передний план вышла честность в смысле приверженности радикализму.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});