Дело султана Джема - Вера Мутафчиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я чувствую, как меня охватывает звериная жажда борьбы. Она завладевает мной в часы праздности – слишком много у меня праздных часов. Она напоминает мне о том, что эти часы могли бы быть наполнены действием, наслаждениями, успехами. В случае, если…
Да, пора отбросить последний фиговый листок – чувство долга к утопающему. Джем тонет, с каждым днем все глубже. Я знаю, что мое присутствие не задерживает этого погружения на дно, – никто никому не в силах помочь в том мире, в котором мы живем. Перешагни еще через одну ложь – долг сострадания, – и ты пойдешь дальше под звездами нагим, свободным и одиноким. Свободным! А ведь меня и впрямь не стерегут. Эти мерзавцы (по выражению Джема) считают, будто меня держит крепкая узда – сознание, что я кому-то нужен, – и не боятся, что я убегу. Меня не стерегут… Да и зачем меня стеречь? Ведь Саади не сын султана – он никогда не обладал преимуществами рожденного владетеля. Зачем же ему тогда влачить на себе проклятье, тяготеющее над каждым рожденным владетелем?
Да, верно, я влачу его из сострадания. Я был связан крепкими узами с человеком, с которым у нас были некогда одинаковые мысли, одинаковые вкусы и желания. Но этого человека уже не существует. Должен ли я служить воспоминанию?
18. VII. 1488Судя по всему, должен. Известия скверные. Убеги я при мертвящем однообразии наших дней, меня бы не осудили: ведь безразлично, кто останется при Джеме – я или любой другой.
Но в последнее время стражи засыпали меня новостями, даже сам командор призывал меня к себе. «Саади, – сказал он мне, – при теперешнем состоянии принца я рассчитываю на вас. Будьте готовы ко всему, Саади!»
Насколько я знаю, так подготавливают родных умирающего к близкому концу. И все же я потребовал ясности:
– Что вы имеете в виду, ваше преосвященство?
– Как мы уже известили вас, Папство надеялось завладеть наконец султаном Джемом. Еще две недели назад эти надежды казались осуществимыми. Но в начале месяца король принял посла Баязида, напомнившего Совету, что его повелитель будет соблюдать договор относительно Джема лишь в том случае, если Джем не покинет пределов Франции. В противном случае Баязид заключит мир с Каитбаем и объявит всему христианскому миру войну.
– Старая песенка, ваше преосвященство! – постарался я умалить значение этой вести.
– Не совсем, – возразил он. – Баязид-хан предложил королю помощь против любого его неприятеля при единственном условии – чтобы Джем никогда не покидал пределов Франции. А Карл VIII уже много лет ищет могущественного союзника, чтобы вернуть себе свое законное наследство – Неаполь. Как по-вашему, чем обернется союз между Францией и Турцией, если мы не воспрепятствуем ему, изъяв Джема для Рима?
– Не вижу, чем это изменит наше положение, монсеньор. Мы и так находимся во Франции, не правда ли? И так я непрерывно слышу, что наше место в Риме.
Бланшфор остался неудовлетворен исходом беседы. В сущности, чего ожидал он? Неужели он рассчитывал с моей помощью пробудить у моего господина уснувшие надежды?
– Джем, – заговорил я за ужином, – похоже, что нам предстоит новое путешествие.
– Гм, – прозвучал неизменный ответ.
– Нас перевозят в Рим. – Я нарочно преувеличил полученные известия, чтобы понять, в силах ли я вызвать в Джеме проявление каких-либо чувств.
– Пусть перевозят хоть к чертовой матери! Рано или поздно Баязид расколошматит их. Во славу Завоевателя.
(Каковы выражения, а?)
Глаза его – один наполовину прикрыт – переползают с жареного окорока к чаше с вином и обратно, вдруг взгляд свирепеет – оказывается, в зубах застрял какой-то хрящ; с нетерпеливым рычанием (как часто издает теперь Джем подобные звуки!) нетерпеливыми пальцами швыряет он хрящ в камин, потом вытирает их о халат – скользкие, они не так крепко держат кость; Джем громко чавкает, опрокидывает в глотку полную чашу вина и вытирает рукавом рот. Протягивает руку – бесцельно, он и сам не знает, чего хочет, но эти руки умеют теперь лишь тянуться и хватать; хватают ломоть хлеба и крошат его; неряшливо вытирают ладони о скатерть. Джем щелкает пальцами – одна из его новых нестерпимых привычек. Это означает: даже если б и хотел, не в состоянии больше проглотить ни куска. Он сидит еще немного, оглядывая стол как бы с сожалением, ибо окончилась единственная его работа. Отодвигается вместе со стулом – отвратительное шарканье и пыхтенье объевшегося бездельника – и вперяет один открытый, другой сощуренный глаз в огонь – о чем сейчас размышляет Джем? Отчего у меня чувство, что он сегодня чуть менее чем обычно безразличен ко всему?
Он рыгнул, прошу прощения. Чешет свои рыжие космы, он оброс ими от носа до груди, ведь цирюльника он прогнал. На миг его рука напоминает мне прежнего Джема – каким же чудом она не изменилась? Как очутилась Джемова рука у этого нечистоплотного, чужого человека?
– Рим… – хрипло шепчет он. – Ну и что ж? Пусть Рим! Только до наступления зимы, слышишь? Ненавижу холод. Слышишь? – кричит он, потому что я не отвечаю.
Это еще одна новость у нас – он кричит. Разумеется, если не безмолвствует. Сначала это бесило меня, я не люблю крика; если человек хочет тебя услышать, он услышит даже твой шепот, если же не хочет – любой крик бесполезен. Почти десять лет служу я у Джема и не помню, чтобы он когда-либо так обращался со мной. Из-за любого пустяка повышает голос, его раздражают мои движения, мое отсутствие или присутствие, мои короткие замечания относительно погоды или еды.
«Отчего он не признается, что ненавидит меня?» – спросил я себя сегодня. Отчего! А отчего я не признаюсь, что ненавижу его, это бревно, поваленное на моем пути, причину всех моих злосчастий? Презрительное сострадание, сочувственная досада, духовное отчуждение – каких только сложных названий не придумали мы для такого чувства, как ненависть!
Да, я понял: не будь Джема, я оказался бы в ином положении и в ином месте. Излишне перечислять, кем и где бы я был, бесчисленные возможности открыты любому, если только ты сам – сам! – не принесешь себя в жертву какому-то мнимому божеству. Назови его искусством, единомыслием, любовью – все равно! У всех божеств, коим мы поклоняемся, есть то общее, что все они мнимые.
Мне тридцать два года. Быть может, еще не поздно…
27. XII. 1488Уже несколько дней при нас находится некий Антуан де Жимель, молодой человек из мелких дворян. «Не усиливают ли королевскую стражу?» – думаю я. Впрочем, Антуан присоединился не к ней, а к братии – я часто вижу его в обществе монахов. Те крайне предупредительны к нему. Что бы это могло означать?
Эти размышления – что может означать то или иное – превращаются для меня в такую же необходимость, как для Джема игра в шахматы с обезьяной. Малейшая перемена в Бурганефе служит на протяжении недель пищей для моего ума. Вот, например, загадка: вчера вечером после церковной службы все, кроме караульных, сошлись в церкви – и монахи, и рыцари. После этого брат Бланшфор прошел мимо меня с самым похоронным видом. «Что-то у них не ладится», – догадался я.
В сущности, отчего я так уверен, что нам не грозит близкий конец? Это ровным счетом ничего не изменит в нашем существовании – заточение лишь последний шаг перед смертью. В какой из ближайших вечеров будет решено покончить с нами? И требуется ли принимать такое решение сообща? Подобные дела лучше всего обделываются в одиночку. Убийца отправит нас на тот свет без угрызений совести – мы опостылели даже нашим тюремщикам.
Написать завещание сегодня же вечером? Я бы написал, конечно, если б знал, что я могу завещать. Единственное мое достояние – это упущенные возможности. Превосходно!
Я, Саади из Исфахана, завещаю (кому? – вот в чем затруднение) свои шансы стать первым поэтом Востока; либо же – корсаром, который пять десятков лет бороздит моря и под конец возвращается с двумя мешками золота на Кипр, славящийся пылкими гречанками и густым вином; или же алайбегом Иени-шехира, окончившим свои дни в битве, скажем, за Вену, чья душа беспрепятственно вознесется в рай; либо, предположим простейшее, искусным медником из Эдирне, дождавшимся своего смертного часа в родном городе и у родного очага, оплакиваемым тремя женами, восемью дюжими молодцами – сыновьями и таким же числом прекрасных, как луна, дочерей.
Итак, я завещаю человечеству (ведь я гражданин мира) свои безвозвратно упущенные шансы. Аминь!
29. XII. 1488О нет! Я жив. Еще одна ночь прибавилась к бессчетным пустым ночам – без веселья, без стихов, без любви. Утро поздно проникло ко мне сквозь щель в своде, я ожидал его бодрствуя, мне не хотелось умирать во сне. Еще одно пустое утро.
6. II. 1489Невероятно: мы – в Вильфранше! Поразительная насмешка судьбы: после семи лет заточения мы покидаем Францию из того самого порта, где впервые увидели ее, – в ту пору мы были убеждены, что прибыли сюда для краткого, полного торжеств, исторически важного посещения.