Я и Он - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хуже? – В каком-то смысле Флавия являлась более подходящим объектом для критики, чем ты. Сам посуди: девушка родилась в особой семье, получила особое образование, некоторое время жила особой жизнью, у нее особая манера держаться и выражать свои мысли. В общем, это была легкая добыча. И, надо признаться, ее не пощадили. Ей высказали все, что о ней думают.
– Все? – Без обвиняков.
– И монетки в лицо швыряли? – Нет, до монеток не дошло. В конце концов, она не работает на систему, как ты. Она лишь родилась в ней.
– И что, Флавию тоже смешали с грязью, как меня? – Гораздо сильнее, чем тебя.
– Почему? – Разница между вами в том, что в твоем случае речь шла об отдельном эпизоде, то есть о фильме, а в случае Флавии обвинялась вся ее жизнь.
– Что же Флавия сказала о своей жизни? – Она признала, что вся ее предыдущая жизнь была сплошной ошибкой.
– И как она это признала? – Откровенно.
– Что значит «откровенно»? – Ну со слезами, например.
– Флавия плакала? – Да.
– Но почему? – Потому что раскаялась в том, что была тем, кем была.
– И ты тоже раскаялся, как Флавия? – Да.
– То есть признал себя виновным в том, что родился в буржуазной семье? – Да.
– И каков же результат? – Сам видишь каков.
– Ничего я не вижу.
– Верно, такие вещи нельзя увидеть. Только я и Флавия – мы преобразились.
– Из чего и во что? – Из буржуев в революционеров.
Я замолкаю, пытаясь собраться с мыслями. Маурицио безусловно говорит правду, точнее то, что считает правдой. Преображение, о котором он говорит, или действительно произошло, или, что в общем-то одно и то же, это его искреннее убеждение. Как бы то ни было, суть не в этом. На самом деле Флавия и Маурицио преобразились исключительно для того, чтобы еще заметнее стать теми, кем они уже были, – хищными птицами, реющими «над» всеми остальными. Революционное преображение лишь изменило направление их полета, только и всего. Я же, земляной червь, как ползал себе где-то «внизу» до собрания группы, так и продолжаю ползать после собрания. Флавия и Маурицио попросту перешли от буржуазной раскрепощенности к раскрепощенности революционной. Я же как был зажатым, так зажатым и остался. Смотрю на Маурицио и в который раз ощущаю себя чуть ли не расистом, говоря самому себе по обыкновению, что в мире существуют две расы – раса полноценных, воспаряющих всегда и при любых обстоятельствах, как справа, так и слева; и раса неполноценных, вечно скованных и зажатых, как во времена реакции, так и во времена революции. Мир расколот. Я нахожусь по одну сторону разлома, а Маурицио, Флавия, Протти и многие, многие другие – по другую. Все остальное – суесловие.
После столь долгого раздумья меня прорывает: – Вы, бесспорно, преобразились. Коль скоро ты это утверждаешь, у меня нет оснований сомневаться. Только на меня собрание группы не оказало ни малейшего воздействия, несмотря на обильную дозу критики и самокритики. Я остался в точности таким каким был. Если считать меня буржуем, то им я и остался – Этого тебе знать не дано. Возможно, сейчас ты на пути коренного преобразования, но еще не сознаешь этого.
– Я сознаю прямо противоположное: я где угодно, только не на пути коренного преображения. Тому есть доказательство.
– Какое еще доказательство? – Вначале я сказал, что Флавии здесь не было. У меня были на то свои причины. Теперь я признаю: она приходила.
– Я это знал. Все время, пока она была у тебя, я ждал ее внизу.
– Так вот, я настолько мало преобразился после критики и самокритики, что набросился на нее.
– И это я знал. Флавия сразу рассказала мне обо всем, как только спустилась.
– А что, разве такая выходка не является проявлением буржуазных пережитков? – Является.
Вот оно! Я топором иду ко дну! Безысходно! Навсегда! Делаю последнюю, отчаянную попытку выплыть на поверхность: – Правда, если говорить о буржуазных пережитках, то ты отличился похлеще моего. Я всего лишь попытался увести у тебя невесту. А ты взял и увел у меня режиссуру.
Несколько мгновение Маурицио молчит. Я воспринимаю это молчание как признак растерянности и даже стыда. Но нет, я, как водится, ошибся. Совершенно спокойно, как и подобает безупречному «возвышенцу», Маурицио отвечает: – Рико, давай рассуждать здраво. Этот фильм должен служить народу. Ты сам признаешь, что как был, так и остался буржуазным интеллигентом. Как же мы можем в таком случае доверить тебе режиссуру фильма, который, по нашему мнению, следует вдохновить подлинной революционностью? Все: ко дну! Ничего не попишешь! Его доводы безукоризненны! Настолько безукоризненны, что напоминают удар веслом по голове (так в ходе морской баталии матрос победившего фрегата добивает тонущего противника). Тем не менее пытаюсь возразить: – Если я действительно неисправимый буржуй, зачем оставлять меня в качестве сценариста? – Затем, что ты профессионал и в этом смысле мог бы оказаться крайне полезен. А потом, я еще раз говорю: как знать, возможно, ты уже преображаешься, но пока не осознал этого.
– Ты и впрямь думаешь, что в один прекрасный день я смогу считать себя революционным интеллигентом? Дошел! Сломленный, покорный, зачарованный, валяюсь у ног Маурицио! А он придавил мне голову каблуком. Чуть ли не радуясь своему отказу, я отказался от режиссуры. Теперь же слезно прошу оставить меня хотя бы подручным сценариста. Маурицио тем временем встал. Поправляя очки, он сдержанно замечает: – Это будет зависеть от тебя.
– Или от группы? – Нет, от тебя, только от тебя.
Я тоже встал. Маурицио кладет мне на плечо руку и добавляет: – Так что мне передать группе? Что ты требуешь обратно свои пять миллионов? Что больше не желаешь работать над сценарием? – Передай им, что я не стану забирать пять миллионов и что продолжу писать сценарий.
Мы смотрим друг на друга. Этакий стоп-кадр крупным планом в середине фильма: я пристально смотрю на Маурицио, Маурицио пристально смотрит на меня, рука Маурицио застыла на моем плече. В этом кадре запечатлен момент моего краха, а может, если придать значение едва заметной левитации, вызванной у «него» прикосновением руки Маурицио, моего окончательного совращения. Затем неподвижность рассеивается, кадр оживает, фильм снова приходит в движение.
Реплика Маурицио: – Когда же мы опять засядем за работу? – Хоть завтра.
– Ладно, давай завтра.
Я так рассеян, смущен, сбит с толку, что почти не замечаю, как выхожу с Маурицио в прихожую, а когда закрывается дверь, с удивлением обнаруживаю, что я один. Машинально иду в конец коридора, где зазвонил телефон. Снимаю трубку. Это Фауста. С ходу спрашивает меня: – Так что, мы едем вечером к Протти? – Я еду, а ты – нет.