Леопард с вершины Килиманджаро (сборник) - Ольга Ларионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она сидит на корточках слева от него и, наклонившись так низко, что он иногда чувствует на своей коже ее дыхание, разглядывает его тело. Пристально, недоуменно. Вот подняла руку и легко коснулась его колена — сразу защипало, видно, на коже ссадина. Она живо обернулась куда-то в темноту — смочила руку, теперь колену прохладно и не так саднит.
По ее позе, по ее спокойствию нетрудно догадаться, что сидит она здесь уже давно.
Огонь факела колыхнулся — из" глубины подземелья пахнуло влажным воздухом, словно кто-то вытолкнул его перед собой, и бледная тощая тень бесшумно родилась прямо из мрака, проковыляла, тяжело качая полными ведрами, несколько шагов и так же необъяснимо исчезла в темноте.
Еще и призрак-водонос! Не слишком ли это нелепо для послесмертного сна, который должен быть покоен и благостен?
Мало Вью, мало водоноса. Черные, в передниках до пят, фигуры выплыли сзади, и Вью метнулась к факелу — схватила его и отвела в сторону, почти прижав к влажной стене. Пламя затрещало, капельки гнилостной сырости, улетучиваясь, окружили огонь клубочком далеко не благовонного пара.
Тени, прижимая к животам увесистые и совсем не призрачные горшки, прикрытые глиняными — крышками, — совсем недавно лепил их Арун! — прошествовали так плавно, словно от пролитой капли того, что было в толстостенной посуде, зависела судьба города. И канули в ту же темень, что поглотила водоноса.
Вью вернула факел на прежнее место, воткнув его в кучу песка, на которой лежал Инебел, потом набрала откуда-то полные пригоршни воды и плеснула юноше в лицо.
Черные фигуры снова возникли из темноты, оставив где-то свою тяжкую, тщательно береженную ношу. Первый прошелестел мимо и исчез за спиной, двое других подошли к песчаному ложу и остановились возле Вью. Сквозь почти сомкнутые ресницы Инебел увидел, как она робко подвинулась на коленях к тому, что был пониже и шире в плечах, и, обняв его ноги, прижалась к ним щекой.
— Ладная жена у тебя, Чапесп, — проскрипел глуховатый голос, удивительно напоминавший старейшего жреца, — в поучении прилежна, в заботах проворна, к мужу льстива. Нет, давно говорю: чаще надо молодых здоровеньких хамочек к нам, в Закрытый Дом, брать. Мужского полу младенцы — это уже другое дело, их на собственных худородков приходится менять, пока глаза не прорезались. Чтоб достойного Неусыпного вырастить — ох как долго учить надобно, да и то все чаще вырастает срам ленивый…
Инебел лежал на крупном колючем песке, впивавшемся в тело, и сверху на него сыпалась труха монотонных скрипучих слов. Это, наверное, будет продолжаться бесконечно, и так же бесконечно будет длиться его оцепенение. Сознание того, что он, вопреки всему, еще жив, нисколько не обрадовало юношу. Жизнь его больше не принадлежала ему самому, она была ограничена со всех сторон, словно налита в узкий сосуд, и повиновение, на которое он был теперь обречен, вряд ли было лучше смерти. С того момента, когда к нему пришло это самое ощущение непоправимости собственной вины, воля покинула его. Вина — но вот только в чем? Если бы он знал!
ЧЕГО-ТО он не понял, на ЧТО-ТО не решился, ЧТО-ТО упустил. Когда? В какой момент? Может быть, продолжение жизни ему и отпущено только для того, чтобы в темноте этого подземелья понять, что именно было его ошибкой? Но ведь исправить что-то будет невозможно, и эти бесконечные мысли будут для него еще злейшей казнью, чем та, через которую он прошел на вершине черной пирамиды.
А сквозь завесу безразличия все-таки доходили, просачивались скрипучие словеса одного из Неусыпных — раньше горло бы перехватило от трепета, а теперь все равно…
— …Рабы суть недоумершие тела, и живо в них одно повиновение, но отнюдь не желание. Когда он пил-то отвар смирения? — живо обернулся он к тому, что пониже. — Вечор на закате? Частенько святожарить стали, память не удерживает…
Второй что-то промычал в ответ — интонации были утвердительны, но вместо слов — одно мычание. Немой, худородок — ив Закрытом Доме? Выходит, так. И ему-то отдали в жены ласковую, тихую Вью? И это, выходит, так.
Неусыпный между тем шевелил пальцами, подсчитывал, бормоча:
— Ночь да полдня… Еще полдня, ночь да день. Выходит, кормить сегодня его не надобно, да и не до того будет. А коли жив останется, утром снеси ему объедков, а отвар смиренный дай завтра к вечеру. Сегодня же воли в нем нет, смысла — и подавно. Ну, учись, дочь прилежная, как рабами повелевать. Вели ему встать и воду носить — в сердце гнева божьего должно вспыхнуть пламя, какого не знали ни земля, ни небеса. А пламя воды опасается, ох как опасается! Увидит воду — испугается из горшков вылезать, силу свою оказывать! Так что гони раба нового воду носить, поспешать…
Вью послушно выпрямилась, опустила руки, смущенно приглаживая юбку.
— Раб, встань! — звонко выкрикнула она, и голос заметался по лабиринтам подземелья, затихая вдали, в узких коридорах.
Это — ему. Рабу. Такова воля грозных Спящих Богов, которых он тщился обмануть, которыми он осмелился пренебречь.
Он оттолкнулся лопатками от слежавшегося песка, сел и так же стремительно поднялся, выпрямляясь… и тут же со всего размаха ударился головой о низко нависающий свод потолка.
Голову расколола ярко-зеленая молния, и, застонав, Инебел повалился на песок. Издалека, сквозь пелену боли, доносилось какое-то невнятное помекиванье — наверное, так смеялся немой.
— Сегодня великий день, день возмездия, сочтения и воздаяния… хе-хе… грех злобствовать в такой день, — доносилась издалека, как бред, бормочущая скороговорка, — и я не сержусь на тебя, дочь Закрытого Дома, что ты нерадиво блюдешь имущество Богов, кое и есть рабы подземные. Но раб зело нескладен и велик непомерно. Негоже его в пещеру возмездия божьего допускать. Горшки огнеродные перевернет, да и свод может обрушить, даром он наспех воздвигнут…
Немой снова замычал, по пещере запрыгали тени — он что-то объяснял жестами. Старейший понял прекрасно — видно, привык.
— И то верно. Так принеси еще пару ведер, Чапесп.
Немой кивнул, по-хозяйски погладил Вью по плечу, исчез в темноте. Старейший проводил его взглядом и наклонился к молодой женщине.
— Великий день, небывалый день, — бормотал он, елозя старческими пальцами по ее спине. Вью стояла, словно окаменев, не смела возразить. — Надень шестнадцать пестрых юбок, дочь моя, отягчи свои щиколотки бубенчиками, лицо скрой маской звериной, ибо во всей красе и мощи выйдем мы под вечернее небо, когда свершится мщение Спящих Богов! Мы будем петь старинные гимны и плясать на углях, которые останутся после того, как священное пламя поглотит наконец обиталище нечестивых чужаков, смущающих город! Выше гор станет пламя, громче рыка горы огненной прогремит глас божий!
Ибо черна тайна пращуров, дающая власть над гремучим огнем! Встает голубое солнце, отмеряя последний срок, и… впрочем, дочь моя, я увлекся. Праздновать будем попозже. А сейчас придержи-ка факел, а то, не ровен час, громыхнем вместо чужаков прожорливых…
И снова мимо них, словно не касаясь песчаного дна пещеры, проплыли зловещие носильщики закрытых сосудов. И снова растворились они в темноте правого подземного хода, неслышные, ощутимые лишь по дуновению воздуха, увлекаемого их одеждами, но теперь оттуда, где они исчезли, донесся неясный гул — словно глухое ворчанье. Люди? Если — да, то их там много…
Инебел вжался в песок, напрягая мускулы, приводя их в боевую готовность. Очнувшись, он был безвольным рабом, послушным воле карающих Богов. А сейчас это был даже не человек — зверь, готовый в подходящий момент прыгнуть, перегрызть горло, закидать песком и снова притаиться, прикинуться полутрупом, скованным дурманом питья. Потому что по немногим словам он догадался, что сейчас жрецы замышляли что-то против сказочного, беззащитного Дома Нездешних.
И ни единого мига сомнений не было у него в том, что он не вооружен ни знаниями, ни тайнами и потому обречен в первую очередь.
Он просто ждал своего момента, и в теле стремительно копились ненужные до той поры силы, и обострившийся слух выбирал цепко и безошибочно те крупицы сведений, которые поведут его в той страшной драке, которая предстоит ему одному против всего Храмовища.
Возле его лица глухо стукнули плетеные, обмазанные глиной ведра. Неусыпный потоптался, разминая ноги, потом точным тупым ударом пнул Инебела прямо под ребра. Юноша задохнулся, но догадался сдержаться — не вскрикнул. Только пальцы судорожно сжались, захватывая песок. И не только песок…
Под правой ладонью прощупался длинный сплющенный брус. Камень? Глина? Гораздо холоднее того и другого. Память не подсказывала ничего подобного. Один край заострен — если сжать сильнее, то пожалуй разрежет и кожу на ладони; другой — зазубрен, словно распрямленная челюсть лесной собаки.