Пушкин - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прошу немедленно приступить, – сказал он Чирикову. – Запрещение это смысла не имеет, и нечего с ним считаться.
Он часто дышал, не терпел возражений, руки его дрожали.
Чириков подчинился. Он хотел было представить в лицах поэму свою «Герой Севера», но вскоре отложил это намерение – в два дня никак было не успеть, да и играть такую пиесу было некому. Будри говорил как-то, что ранее сочинял пиески для воспитанников. И правда, у Будри нашлась писека, пристойная и нехитрая: «L'Abbé de l'Epeé„, предметом которой был славный аббат, воспитатель глухонемых. Главная роль была глухонемого, и чувства изображались не языком, но жестами. Эту пиеску можно было разучить в один присест, а глухонемого играл бы Яковлев. Бедный Иконников, посещавший друга своего Чирикова, принес ему пиесу собственного сочинения «Добрый помещик“, и она признана годною. Добрый помещик, господин Добров, спасал в ней брата своего и слугу от неожиданной и незаслуженной кары. Великодушие торжествовало. Действующие лица были: помещик господин Добров, добрый, но заблуждающийся брат его Альберт, ундер-офицер и комиссар, называвшийся также заседателем. Роли были розданы. Альберт Добров был Пущин, живость и ясный голос коего более всего подходили для этой роли. Ундером был сделан по росту своему Илличевский, а комиссаром Яковлев, сильный в комических гримасах. Угрюмый, бледный, с тусклыми глазами, директор распоряжался. Чириков с каким-то ожесточением занялся спектаклем, резал и расписывал декорации. Дядька Матвей отпер громадным ключом двери парадного зала, не открывавшегося со дня открытия лицея. Расставили кресла, приколачивали занавес. В лицее была суета, дядьки бегали по лестнице вверх и вниз.
Куницын не принимал участия в праздничных хлопотах. Он ходил бледный, в лице ни кровинки, и на вечер не явился.
13
Вечер кончался. Было жарко, и потому окна открыли. Воздух был неподвижен. Женщины были в легких платьях. Уже полгода шла война с французами, но моды не успели перемениться: это были все те же французские моды – серые неаполитанские шляпки, завязанные лентами; платья из марсельского шелка и лионские – с цветами, кружевные корсажи. Кадриль любви и времен года, которую танцевали в прошлом году сестры Наполеона, определила закон мод, который с тех пор не менялся.
В креслах сидели незнакомые старухи с колючими локтями, с обнаженными старушечьими плечами, присыпанными пудрою, с черными мушками на набеленных щеках. Они, не смотря на сцену, рассматривали лицейских. Вдруг лорнет повисал на цепочке: старухи громко переговаривались. Они неблагосклонно смотрели на школяров, перенесенных по капризу в их обитель. Не было ни манер, ни воспитания, ни развязности, заслуживавшей внимания, – неуклюжие, мешковатые школяры. Все привыкли к этим капризам и знали: все это скоро кончится, забудут и этих школяров. Время военное, их переведут куда-нибудь подальше и там забудут. Горчакова подозвали, с ним поговорили. Граф Толстой был знаком с Васильем Львовичем. Он заметил Александра и кивнул ему. Александр не мог победить робости: это был свет, тот самый, о котором всегда с тайной завистью, какою-то радостью говорила мать. Темные глаза ее разгорались, на щеках румянец; она глухо посмеивалась. Он помнил этот смех матери. В антракте Толстой стал его представлять.
У Толстого было грустное лицо и пухлые губы. Он смотрел на Александра не без удовольствия: Александр, как все Пушкины, казался ему забавен. Старуха с пепельным лицом с каким-то вниманием поглядела на Александра. Она была стара, как смерть. Александр был представлен, расшаркался и оробел.
– Как они все нынче неловки, – сказала старуха.
Две дамы оглядели его: дочь одной была еще девочка. Он встречал ее раза два на прогулках; она была с маленькой головкою, тонка, как тростинка. Это были Кочубеи, жившие неподалеку от лицея. С ним поговорили, спросили о дяде Василье Львовиче, но, едва дослушав, забыли о нем.
Он убежал из зала, забился в угол и оттуда смотрел на прелестницу. Он, как бывало при Руссло, вдруг стал дичиться. Дядька Фома, проходя мимо, чуть не задел его.
Гости разъезжались, он сбежал вниз и дождался: она прошла мимо, и ему показалось, что она ищет его. Она оглянулась вдруг кругом, ища кого-то; в самом деле она искала его, и он прикоснулся к ее руке, зная, что все это увидят. Никто не увидел, и она попрощалась с ним, кивнув ему своею маленькой головой.
Ночью он не спал: прощанье, его собственная внезапная робость, которой он себе не мог простить, не давали ему уснуть. Он вышел в галерею и прошел мимо спящего в коридоре с открытым ртом Калинича. Он прошел не скрываясь и чуть не задел его, ничего не боясь. Калинич не проснулся. Он спустился вниз по лестнице, и никто его не удерживал. Холодный камень жег его ноги. Он искал хоть следа ее и прошел медленно всю лестницу до самых выходных дверей. Ничего не было. Он толкнул тяжелую дверь, и дверь открылась – в суете забыли ее закрыть. Он постоял у двери, смотря на желтый свет фонаря, в отчаянье. Мысль о бегстве пришла ему в голову. Он хотел попрощаться с нею, обнять ее, сесть на коня и бежать. – Он нашел бы в пути Каверина.
Ее тоже звали Натальею.
14
Было поздно, кончился спектакль, с таким упорством придуманный директором Малиновским. Радости не было. Куницын был бледен, недоволен. Эту победу не следовало праздновать светским спектаклем, и ничего, кроме скуки, которую все чужие, дворские люди принесли с собою, не было. Какая несчастная мысль! Он зашел в неурочный час к директору просить об отпуске: брат его был ранен в грудь навылет под Бородином. Он хотел видеть его, быть может, в последний раз, и завтра уезжал. Он постучал, ему не ответили. Он заглянул.
Малиновский сидел за столом в халате, согнувшись в три погибели, обхватив обоими руками голову. Он поднял голову и поглядел на Куницына тусклым взглядом. Слезы текли по его лицу, и он их не замечал, не утирал.
– Сколько легло, – сказал он хрипло. – Теперь весь мир видит, с кем дело имеет. Прими в славу народ твой!
15
Все в лицее после внезапного и нестройного праздника поколебалось. Вскоре директор Малиновский получил от министра Разумовского строгий выговор. Разумовский был в эти дни в жесточайшей хандре и гневе. Он всегда был того мнения, что тягаться с Наполеоном было безумие. Нынче он получил известие от своего ученого садовника Стевена, сын коего, по его рекомендации, воспитывался в лицее: вюртембержцы из Наполеоновых войск налетели на Горенки и ограбили дочиста. Садовода угнетало, что сделали это не безбожные французы, а именно вюртембержцы. Как бы то ни было, все в Горенках было перебито, разрушено и вытоптано, и только выкуп, предложенный садоводом, заставил победителей покинуть сады. Получив известие о несвоевременном спектакле, Разумовский нашел выход своему гневу. Разыгрывание каких-либо пьес в присутствии посторонних лиц воспитанниками впредь строго воспрещалось. Директору, как неопытному юнцу, ставилась на вид неуместность вечера, данного в лицее 30 августа. Просьба воспитанников через гувернера Чирикова о дозволении им в свободные часы сочинять и представлять театральные пьесы – отвергалась даже в том случае, если бы это происходило без посторонних зрителей.
Директор Малиновский впал в явную, более ни от кого не скрытую немилость. Тотчас Гауеншилд посетил министра, и для всех стало ясно, что ему даны сильные обещания, если не полномочия. Он ходил по лицею торжествуя, все быстрее жевал лакрицу и много говорил с Корфом, которого любил за благонравие. Он однажды ему сказал, как всегда отрывисто и попыхивая, что вряд ли из них образуются актеры. И он посмеялся немного над их актерством. Потом, заложив руки в карманы и оттопырив фалды фрака, он, тихо мурлыча, прошелся по залу. Его редко видели в столь приятном настроении.
16
Кюхельбекер получил письмо от матери: Барклай, отставленный, преданный непониманием и завистью, безропотно подчинился новому главнокомандующему, поступив под его начальство и этим принеся величайшие жертвы самолюбия, чем и явил пример мужа, любящего свое отечество, а в Бородине бросался, подобно простому солдату, в самые опасные места, под пули и ядра, ища смерти, – но не нашел ее. Он все сделал под Бородином для спасения людей, коими командовал, как ранее спасал их во время своего главнокомандования. Дальнейшее покажет, прав ли он был, отступая без боев, но душа его невинна, и не дело юнцов судить военные замыслы и распоряжения мужей, не понимая смысла и значения их. Слово «измена» не должно омрачать их умы, и они должны ждать решения суда высшего начальства и истории.
Кюхля тотчас прочел все это Пущину, Пушкину и Вальховскому. Вальховский ранее принял горячее участие в осуждении полководца. Он почитал героем Суворова и был за штык и пулю, за горячий старинный бой и немедленные движения. Но поведение Барклая вдруг круто переменило его суждение о нем. Упражняясь перед сном в изнурительной гимнастике, Суворочка приучал себя к справедливости . Пущин был совершенно согласен на оправдание полководца. Пушкин молчал; оклеветанный и несчастливый полководец искал под Бородином смерти. Вдруг он закусил губу, вспыхнул, что-то проворчал и в замешательстве убежал. Он так поступал всегда, когда бывал сильно тронут.