В морях твои дороги - Игорь Всеволожский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А он понять и не собирался! — бросил Мыльников. В свойственном ему пренебрежительном тоне, тоне полного превосходства, он заявил, что старшина не оправдал доверия партии, комсомола, командования. — Я доверял ему, а он распустил людей, — сказал Мыльников так, будто он один олицетворял и партию, и комсомол, и командование, — развалил дисциплину… Он сам распущенный, недисциплинированный, испорченный человек, которому в комсомоле не место.
«Перехватил, — подумал я. — Разве можно говорить о Фроле такими словами? Распущенный! Испорченный! Это неверно! Что же никто не возразит Мыльникову?»
А тот продолжал, с такой злобой глядя на Фрола, будто перед ним сидел враг:
— Да, я считаю, что Живцову в комсомоле не место! Он должен лишиться комсомольского билета. Что же касается Бубенцова и Лузгина, то самый лучший выход из положения, — Мыльников состроил пренебрежительную гримасу, — избавиться от них навсегда…
Как это просто! Фрола выгнать из комсомола, от Бубенцова и Лузгина избавиться навсегда! Тут уж меня взорвало. Я попросил слова и, позабыв о том, что Мыльников — начальник, старшина роты, заговорил:
— И это говорит человек, который через полгода будет офицером! Вы и на флоте будете избавляться от беспокойных подчиненных, списывать их с корабля, а не воспитывать? Пусть, мол, воспитанием их займутся другие. Чтобы начальник пользовался любовью у своих подчиненных, он должен уметь помочь им исправить свои ошибки и быть им не только начальником, но и товарищем…
— Полегче, Рындин, — угрожающе процедил Мыльников.
Но во мне все кипело. Меня понесло. Я говорил о том, что Живцов не сумел найти пути к сердцу товарища, узнать, что ему мешает учиться, и за это Мыльников предлагает исключить его из комсомола. А сам Мыльников умеет найти пути к сердцу своих подчиненных?
— Начальник не должен с пренебрежением относиться к ним, он должен быть скромнее, и тогда его больше полюбят. А вас мало любят, товарищ Мыльников, вы это хорошо знаете и знаете, чем эту нелюбовь заслужили…
Глухов охладил бушевавшие страсти: авторитет начальника подрывать нельзя, каким бы ни был этот начальник, в нем разберутся партийная организация и командование и сделают свои выводы так же, как сделают выводы и о старшине класса.
— Конечно, об исключении Живцова из комсомола, — взглянул Глухов на Мыльникова, — не может быть и речи. Что же касается Бубенцова и Лузгана, попробуем последнюю меру: попросим командование вызвать Бубенцова и Лузгина на учебно-воспитательный совет…
На учебно-воспитательном совете судьбу курсанта решают люди вдвое, а то и втрое старше его. Бубенцову и Лузгину предстояло суровое испытание.
Костромской сказал:
— И я предлагаю вызвать на заседание отца Лузгина.
Предложение было принято.
На другой день старшиной класса вместо Фрола был назначен Гриша Пылаев.
Фрол страшно переживал, я переживал не меньше его. Я подошел к нему, но он отвернулся. Мы стали чужими. Утешительно было то, что Мыльникова заменили курсантом четвертого курса Смолиным, человеком тихим, немного даже застенчивым и совсем не похожим на прежнего старшину.
Вечером я хотел поделиться радостью с Фролом, но он не откликнулся.
— Фрол! — повторил я.
Молчание.
— Товарищ Живцов!
— Я вас слушаю… Вы что хотели?
— Нет, ничего…
О прежней дружбе не могло быть и речи.
* * *Я помог Грише подготовиться к экзаменам — они были нелегкие. Когда сдавали службу наблюдения и связи, вошел начальник училища. Приказав продолжать, он сел в сторонке, большой, плечистый и очень суровый на вид.
Я как-то встретился с ним в коридоре, и адмирал, спросив фамилию, поинтересовался:
— Юрия Никитича сын?
— Так точно.
— Поблажек давать не стану, спрашивать буду вдвойне: сын должен быть достоин отца, — предупредил адмирал.
— И вздраит, будь покоен, и не поморщится, — подтвердил Гриша, когда я ему рассказал о встрече. — Только держись!
Курсанты старших курсов рассказывали, что начальник мог остановить в коридоре курсанта, потребовать показать носовой платок — чист ли, или снять ботинок — не порван ли носок. Осмотрев руки, давал пять минут на чистку ногтей. «Во время войны, в море, в бою, мы находили время, чтобы быть чисто выбритыми, одетыми по форме, в чистом белье, — говорил он неряхе. — Стыдно, курсант!» Если он обнаруживал вину интендантов — попадало и интендантам.
На экзаменах — горе ловкачу, запасшемуся шпаргалками! Зато тех, кто отвечал без запинки и разбирался в предмете, а не зазубривал, как попугай, по учебнику, адмирал отличал и, раз отличив, не упускал из виду. Это не значило, что у него были любимчики. Любимчиков он не имел и крепко взыскивал с офицеров, которые обзаводились ими. Еще рассказывали, что адмирал воспитывает двух сыновей своих погибших товарищей.
Я получил пятерку, и начальник училища одобрительно кивнул. По черчению мне достались трудные чертежи. Я их выполнил. Даже Борис подтянулся, не получил ни одной тройки.
В воскресенье, забежав на Кировский рассказать об экзаменах, я заметил, как вдруг осунулась мама. Я встревожился:
— Что с тобой, мамочка?
— Мучают боли, — сказала она, сморщив лоб, — предлагают оперироваться немедленно.
— А профессор?
— Он все еще в Москве. А мне завтра утром надо ложиться в больницу, а то, говорят, будет поздно. Ты ничего не пиши, Никиток, отцу до тех пор, пока все не кончится.
Пока все не кончится…
Она отвернулась к окну, за которым шел снег, густой, мокрый, лохматый. Ее плечи чуть вздрогнули. Потом она обернула ко мне бледное, искаженное мукой и тревогой лицо:
— Ты знаешь? Я ужасно боюсь операции!
И прижалась ко мне, спрятав голову у меня на груди, как бы ища у меня защиты. Милая мама! Если бы понадобилось отдать мою жизнь, чтобы ты снова была здорова и весела, я бы, не задумываясь, отдал ее!
С тяжелым сердцем я возвращался в училище в этот вечер. Я шел пешком, забыв об автобусах и трамваях, и липкий снег залепил всю шинель, лицо, бескозырку…
Глава четвертая
ГОРЕ
«Все кончится благополучно», — утешал я себя. Я видел ее лицо, — с синими ясными глазами везде — в тетради, в учебнике, на классной доске и ночью — в полутьме кубрика. Я думал о ней, мысли путались в голове. Я несколько раз бегал к телефону и никак не мог ничего добиться. Наконец, сердитый хриплый голос ответил: «Рындина, говорите? Операция прошла благополучно».
Вершинин спросил:
— Вы, кажется, узнавали о здоровье матери, Рындин?
— Да, товарищ капитан второго ранга. Операция прошла благополучно.
— Ну вот и отлично, — сказал Вершинин с искренним участием.
В эту ночь мне снилось, что меня вызывают в приемную. Мама, здоровая и веселая, идет ко мне навстречу: «Что же ты не пришел навестить меня, Никиток? Хотя теперь все равно, я здорова, спешу домой, я тебя не хочу отрывать от занятий. Ты беспокоился, милый?» — «Ужасно». — «Ты знаешь, что? Ничего не пиши отцу. Не будем его волновать. Все кончилось, приедет — расскажем».
— Никита, ты бормочешь во сне!
Гриша тряс меня за плечо.
— Тебе нездоровится? Принести воды?
— Нет, я пить не хочу.
— Спи, Никита, до побудки еще два часа.
Он подоткнул со всех сторон одеяло.
На другой день я решил позвонить в больницу после обеда. Но между первой и второй лекциями меня вызвали к телефону.
— Вас просят приехать в больницу имени Пирогова, — сказал женский голос.
— Что-нибудь случилось?
— Не знаю, я не в курсе дела, меня просил позвонить главный врач.
По училищу дежурил Глухов. Я передал ему трубку.
— Поезжайте немедленно, — сказал он и тут же выписал мне увольнительную.
Через сорок минут я входил в больницу. Пахло госпиталем, а я терпеть не могу запаха лекарств, эфира и особенно йода — я помнил, как пропах йодом отец в севастопольском госпитале, где лежал раненый во время войны.
Главный врач был занят, меня просили подождать. По коридору провезли кого-то, покрытого простыней, на длинной тележке.
— Пройдите, товарищ.
Седой человек в халате, с очень морщинистым, чисто выбритым лицом и красными руками, кончики пальцев которых были вымазаны йодом, спросил:
— Товарищ Рындин?
— Так точно.
— Присядьте, пожалуйста.
За окнами на деревьях лежал талый снег, и целая стая ворон копошилась в снегу возле окон.
Как сквозь слой ваты, я слышал ровный голос: «Последствия блокады и дистрофии, нарушен обмен веществ, ослаблена сердечная деятельность». Врач говорил долго и обстоятельно, будто читал лекцию в аудитории медицинского института; раньше, чем он закончил и сказал короткое, как удар, слово, я понял, что случилось непоправимое, самое страшное из всего, что могло в моей жизни случиться…