Лихая година - Федор Гладков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй ты, урядник! Парнишку‑то не терзай!.. Такого закона нет, чтобы детей калечить…
Урядник бросился к окну и погрозил кулаком, потом широкими шагами подошёл к двери, распахнул её и рявкнул:
— Сотский! Гони от избы всех дураков! Дежурить надо, а не сидеть под навесом.
В этот момент на пороге с робкой стариковской улыбкой появился дедушка.
— Чего тебе тут надо, борода? — зарычал на него урядник. — Вон! Душу выну!
Дедушка плаксиво улыбался и мял дрожащими руками картуз.
— Господин урядник… парнишка‑то — внучек мой.. Отпусти его, христа ради… Напраслина на него…
Урядник всхрапнул и ударил деда кулаком по седой голове. Дед исчез за косяком дзери, а урядник ещё раз ударил его сапогом и захлопнул дверь. Толстый его нос раздувался от бешенства, а угрюмо–пьяные глаза выпирали из век. Рыжий солдатский ёршик шевелился, как шерсть злой собаки на загривке, и я, замирая, ждал, что это чудовище сейчас обрушит на меня крепко сжатый кулак. Широкими шагами он подошёл к столу и оглушительно брякнул этим своим убийственным кулаком по столешнице. Пузырёк с чернилами подпрыгнул, перевернулся, и чернила жирными кляксами обрызгали бумагу.
— Ну? Долго ты меня, гадёнок, за нос водить будешь? Я возиться с тобой не хочу. Признавайся!
— Я ничего не знаю… — заплакал я, прикованный его криком. —За что дедушку побил?..
Что произошло дальше — я ничего не помню. Осталось в памяти только ошеломительное ощущение обвала, и этот обвал расколол мне голову.
Очнулся я на полу, словно проснулся от страшного кошмара. Во рту была какая‑то солёная слизь. Я понял, что урядник оглушил меня кулаком и разбил мне нос и губы. Я лежал так же в полузабытьи, без движения, как когда‑то в избе, после того как меня раздавила телега.
Откуда‑то издалека доносились бунтующие крики толпы, рыдающие взвизги женщин и чьё‑то бешеное гавканье. Я с мучительным усилием поднял голову и со стоном опять уронил её на пол. Урядника в избе не было, и я догадался, что это он лаял на улице, — должно быть, разгонял толпу вместе с сотским.
Я поднялся на ноги и, пошатываясь, пошёл к двери. Бессознательно распахнул её и перешагнул высокий порог. В сенях тоже никого не было. Дверь на двор была открыта настежь. Навстречу мне влетел на крыльцо Кузярь и с буйным нетерпением в лице, насторожённо оглядываясь, подхватил меня под руку и стащил вниз по ступенькам.
— Скорей!.. Скорей бежим!.. Через задний двор бежим… На гумно!.. Тебя сейчас этот чёрт не хватится: его народ взял в работу… Весь наш порядок собрался — за грудки его хватают, из‑за тебя всё… Здорово ты орал, когда он колошматил тебя… Ну, народ и взбунтовался: не моги парнишку бить! От твоего, говорят, кулака и лошадь упадёт… Грозят ему, что барин Ермолаев сейчас приедет. К нему тётка Настя побежала.
Он торопливо выволок меня на усадьбу старосты и потащил в густые заросли черёмухи. Эти заросли непрерывно тянулись по усадьбам вдоль задних дворов. Мы ныряли в эти заросли, прятались в них, отдыхая, потому что я не мог бежать быстро, — должно быть, сильно избитый урядником, а может быть, и раздавленный его сапогами. Меня тошнило, и сильно кружилась голова.
Когда мы останавливались отдохнуть в кустах, Иванка глядел на меня с болью в лице.
— Ну и помолотил он тебя, сволочь окаянная! Весь в кровище… Зубы‑то не выбил?.. О, вот так коленкор! Рубашка‑то у тебя на спине вся в крови. Это что такое? Значит, он и нагайкой тебя порол? Ну, теперь, брат, Шустёнок и света не взвидит, а Гришке в селе — не житьё. Как пить дать, ему печёнки отобьют. Это поп с ним да с кривым Максимом подстроили, чтобы всех поморцев в церковь загнать да и не бунтовали чтобы. Слышишь, как народ бушует?
Только сейчас я услышал многолюдный гул, словно там происходила свалка. Через кусты мы добрались до усадьбы Паруши, свернули на узенькую межу и, сгорбившись, побежали к гумнам.
XLII
Мне недолго пришлось скрываться на гумне, под омётом прошлогодней соломы. Прибежал Кузярь и ещё издали победоносно закричал:
— Эй, Федяк! Вылезай—пойдём в село! Приехал горбатенький барин Ермолаев. Урядника прямо на месте пригвоздил. Велел тебя разыскать и к нему привести. «Я хочу, — говорит, — сам осмотреть его» — это тебя‑то. Не бойся, брат: так и явись ему во всей красе. А на улице — ой–ой–ой! — народищу тьма. Сдавили урядника‑то с сотским и — за грудки его… Осатанели все, а бабы словно с цепи сорвались. Он и так и этак — огрызается, как барбос, а ему и ходу нет: увяз, как в тине. А Гришку совсем замордовали: хоть и дылда, а серый стал и мычит, как поротый. Ежели бы не прискакал горбатенький мировой, уряднику с Гришкой не сдобровать бы…
Всё это торопливо, захлёбываясь, успел рассказать Кузярь в те короткие минуты, когда я выползал из гнилой норы под омётом. Он подхватил меня подмышку и помог встать на ноги. Я весь покрыт был перегнившим сором, а в волосы набилась всякая дрянь. Он хотел сбить ладонями этот сор со спины, но жгучая боль пронизала меня насквозь. Я заорал и упал на колени. Кузярь испугался и отскочил в сторону. Он смотрел на меня растерянно, с мучительной гримасой.
— Аль больно? Рубашка‑то и сейчас мокрая.
— Я этого попа да Шустёнка зарезал бы сейчас… — прохрипел я со стоном. — Чего они со мной сделали!..
— Это ты за всех страдаешь… — разъярился Кузярь и, оскалив зубы, взмахнул кулачишками. —Тебя‑то заарканили, а наши правоверные, как тараканы, спрятались. А поп‑то в церкви взбунтовал всех. Только маленько погодя люди начали сбегаться, когда услыхали, как ты на съезжей визжал. Да и я без ума метался по улице и с надсадой орал: Федяшку, мол, урядник убивает.
Мне было трудно идти: рубашка присохла к спине, и при каждом шаге невыносимая боль рвала кожу. Ломило голову, как в угаре, а руки и ноги мозжило, словно их колесом переехало. Раньше, сгоряча, я не чувствовал боли, а сейчас она набухала во всём теле, как опухоль.
— Ты не робей, Федяха, — утешал он меня. — Оклемаешься маленько, мы Шустёнку отомстим: живого места у него не оставим. Максиму я много насолил, а сейчас придумаю такую казнь, что он и места не найдёт.
Мы вышли на улицу от прясла Паруши, и мне вдруг стало страшно. Я остановился и попятился, когда увидел густую толпу мужиков и баб у съезжей, которые галдели, как на сходе. Поодаль, у входа, стояла стройная гнедая лошадка, а на козлах таратайки с гнутыми чёрными оглоблями сидел молодой кучер в кафтане без рукавов. На горбатой насыпи выхода толпились ребятишки и девчонки.
Не успел я оглядеться и очухаться, как передо мной рухнула на колени мать и, рыдая, прижала меня к себе. Я вскрикнул от боли, вырываясь из её рук. Иванка закричал ей в ухо, словно она была глухая:
— Тётя Настя, не береди его, он весь избитый.
Мать вскочила и вместе с Кузярём повела меня к толпе. Мужики хмуро смотрели мне навстречу, а молодухи и девки — со скорбным и гневным любопытством. Стремительными шагами, с локтями на отлёт, всклокоченный, злой, подбежал к нам чернобородый Филарет–чеботарь. Он оттолкнул в сторону Кузяря и мать, подхватил меня подмышки и понёс в толпу.
— Вот вам! — крикнул он надсадно, тяжко дыша от волнения. — Глядите, как наших детей всякая сволочь калечит… До кого ни доведись!.. Чай, кулаки‑то у этого дуболома по пуду… Чего парнишке надо‑то? Да ещё плёткой порол… Видите, как разукрасил? Господин мировой, где такой закон, чтобы детишек терзать?
После всех событий в деревне он словно ошалел: порывистый, взвинченный, он весь горел от ненависти к начальству, к мироедам, к попу. Тогда он отделался побоями в стане и возвратился домой истерзанный, с переломом ребра. Он был мирской, но со староверами жил дружно. Попа к себе и на порог не пускал, а встречал его со шпандырем в руке. Вот и сейчас он совал меня направо и налево.
— Глядите, нате вам!.. В кровище весь парнишка-то… На кого напали с наветами!.. Кого мукам предали!..
Нас сдавили со всех сторон, но Филарет расталкивал локтями людей и нёс меня легко, как малыша. Яков горячо внушал что‑то горбатенькому, а Катя зычно и гневно кричала в толпе. Горбатенький пристально оглядел меня и резким голосом спросил:
— Кто из вас может сказать, что этот мальчуган способен на преступное озорство?
Толпа сразу замолчала, как будто этот голос изобличил её в какой‑то несправедливости. Филарет рванулся и к горбуну и к толпе и, задыхаясь от злости, заорал:
— Никто из нас, господин мировой, души не убьёт. Парнишку‑то зазря, по наговору да по злобе терзали… Из правильной семьи парнишка‑то… А поп со староверами воюет… Вот парнишку и выбрал, чтобы через него всех обесславить да завинить. Аль не правда? Эй вы, народ?
Он как будто обжигал людей своими выкриками, хотя толпа и без этого кипела и волновалась. Передо мною кишели и злые, и жалостные, и дикие глаза и раскрытые рты. Кричали и мужики и бабы все вместе—кричали гневно и требовательно. Горбатенький вместе с молодым парнем в деревенской рубахе и в картузе с голубым околышем стоял с закинутой назад головой и вслушивался в оглушительные крики толпы с недобрым лицом. Когда крики немного затихли, сзади толпы взъерепенился какой‑то мужик: