Нана - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ж из того! — воскликнул он. — Зато я отомщу.
— Милый мой, в таких случаях мстят или сразу, или никогда, — проговорила она.
Он остановился, бормоча что-то себе под нос.
Разумеется, Мюффа не был трусом, но он чувствовал, что Нана права. Ему становилось все более и более не по себе, что-то жалкое и позорное закрадывалось в душу, ослабляя его гневный порыв. А она, как будто задавшись целью откровенно высказать ему все, что было у нее на душе, нанесла ему новый удар.
— А знаешь, голубчик, отчего тебе досадно?.. Да оттого, что ты сам изменяешь своей жене. Ведь неспроста же ты не ночуешь дома; она, видно, догадывается, в чем дело. Как же ты можешь ее упрекать? Она ответит, что ты сам подаешь ей пример, и заткнет тебе этим рот… Вот ты и беснуешься здесь, миленький мой, вместо того, чтобы бежать к ним и переломать им ребра.
Мюффа снова упал на стул, подавленный ее откровенной грубостью. Нана замолчала, перевела дух и затем продолжала вполголоса:
— Ох, я совсем разбита… Помоги мне приподняться, я все время сползаю, у меня голова лежит слишком низко.
Когда он помог ей подняться, она почувствовала себя лучше, вздохнула и снова вернулась к бракоразводному процессу. Она нарисовала картину, как адвокат графини будет потешать Париж, рассказывая о Нана. Все всплывет тогда: провал в «Варьете», ее особняк, — вся ее жизнь. Ну, уж нет! Она не гонится за такой рекламой! Может, другая какая-нибудь грязная тварь и толкнула бы его на этот путь, чтобы выехать на его спине и создать себе успех, но она не из таких, — она прежде всего заботится о его счастье. Нана притянула его к себе, положила его голову на подушку рядом со своей головой, обняла рукой его шею и тихо шепнула:
— Послушай, котик, ты должен помириться со своей женой.
Он возмутился. Ни за что! Сердце его разрывалось, он не мог вынести такого позора. Но она продолжала мягко настаивать:
— Ты должен помириться с женой… Неужели ты хочешь, чтобы всюду говорили, будто я разлучила тебя с семьей? Это создаст мне слишком дурную славу. Что подумают обо мне люди?.. Но только поклянись, что ты будешь всегда меня любить, потому что с той минуты, как ты уйдешь к другой…
Слезы душили ее. Он прервал ее речь поцелуями, повторяя:
— Ты с ума сошла, это невозможно!
— Нет, нет, — продолжала она, — так нужно… Я постараюсь быть благоразумной. В конце концов, она твоя жена. Это не то, что изменить мне с первой встречной.
Она продолжала в том же духе, давала благие советы, даже напомнила ему о боге. Ему казалось, что он слышит г-на Венго, точно старичок читал ему наставления, чтобы отвлечь от греха. Но она отнюдь не предлагала разрыва; она проповедовала любовь, разделенную поровну между женой и любовницей; безмятежную жизнь без всяких неприятностей для кого бы то ни было, нечто вроде блаженного сна среди неизбежной житейской грязи. Ничто в их отношениях не изменится, он останется любимым котиком; он только будет реже приходить к ней, а ночи, которые не проводит с нею, посвятит графине. Она совсем выбилась из сил и кончила едва слышным шепотом:
— По крайней мере, у меня будет сознание, что я сделала доброе дело… А ты еще сильнее полюбишь меня.
Наступило молчание. Нана закрыла глаза, еще больше побледнев на своей подушке. Теперь он слушал под предлогом, что не хочет ее утомлять. Через минуту она открыла глаза и прошептала:
— Да и как быть с деньгами? Откуда ты возьмешь их в случае разрыва?.. Лабордет приходил вчера по поводу векселя… Я во всем терплю недостаток, просто надеть на себя нечего.
Молодая женщина снова закрыла глаза, она казалась мертвой. На лице Мюффа появилось выражение глубокого отчаяния.
Сразивший графа накануне удар заставил его забыть о денежных затруднениях; он совершенно не знал, как ему из них выпутаться. Несмотря на твердое обещание, вексель в сто тысяч франков, раз уже переписанный, был пущен в обращение. Лабордет притворился очень огорченным, свалил всю вину на Франсиса, говорил, что никогда в жизни не станет больше связываться с такими неотесанными людьми. Приходилось платить; граф ни в коем случае не мог допустить, чтобы опротестовали вексель, на котором стояло его имя. К тому же, помимо новых требований Нана, в его собственном доме происходило невероятное мотовство. Вернувшись из Фондет, графиня неожиданно обнаружила страсть к роскоши и светским удовольствиям, способную поглотить все их состояние. Начинали поговаривать о том, что она разоряет графа своими причудами: дом был поставлен на совершенно новый лад, пятьсот тысяч франков ушло на переделку особняка на улице Миромениль; у графини появились эксцентричные туалеты, значительные суммы денег исчезли неизвестно куда — то ли разошлись, то ли она подарила их кому-нибудь. Как бы то ни было, она не подумала отдать о них отчет. Дважды Мюффа позволил себе сделать по этому поводу замечание, желая узнать, куда девались деньги, но графиня посмотрела на него с такой странной усмешкой, что он не осмелился больше спрашивать, боясь получить слишком ясный ответ. Если он согласился принять из рук Нана зятем Дагнэ, то только потому, что рассчитывал уменьшить приданое Эстеллы до двухсот тысяч франков, а относительно остальных денег войти в соглашение с молодым человеком, для которого этот неожиданный брак и так был счастьем. Терзаемый необходимостью немедленно найти сто тысяч франков для уплаты Лабордету, Мюффа за целую неделю придумал лишь одно средство, к которому очень не хотелось прибегать, — продажу Борд, роскошного поместья, оцененного в полмиллиона; это поместье графиня недавно получила в наследство от дяди. Чтобы продать его, нужна была подпись графини, хотя в силу брачного договора она сама, без разрешения графа, не имела права отчуждать владения. И вот все рухнуло, — он ни за что не пойдет теперь на подобный компромисс, — и от этой мысли больней становился ужасный удар, нанесенный ему изменой жены. Мюффа прекрасно понимал, к чему клонила Нана, так как, посвящая любовницу во все свои дела, он поделился с ней и на этот раз неприятностью, связанной с объяснением с графиней по поводу ее подписи. Нана не особенно настаивала. Она лежала, закрыв глаза. Ее бледность испугала графа, он дал ей понюхать немного эфира. Она вздохнула и спросила, не называя Дагнэ:
— Когда свадьба?
— Брачный контракт будет подписан во вторник, через пять дней, — ответил он.
Все еще не открывая глаз, как будто думая вслух, она проговорила:
— В конце концов, милый, ты лучше знаешь, как поступить. Я хочу одного: чтобы все были довольны.
Он стал ее успокаивать, взял ее руку. Хорошо, там видно будет; главное, чтобы она поправилась. Он больше не протестовал; эта теплая комната больной, погруженная в дремоту, пропитанная запахом эфира, окончательно усыпила все его чувства; у него осталась одна лишь потребность в блаженном покое. Вся его энергия, возбужденная сознанием обиды, растворилась в теплоте этой постели, возле этой больной женщины, за которой он ухаживал, вспоминая с лихорадочным волнением сладострастные минуты их любви. Он наклонялся к ней, сжимал ее в объятиях, а на ее неподвижном лице блуждала победная улыбка. Вошел доктор Бутарель.
— Ну, как поживает наше милое дитя? — фамильярно спросил он Мюффа, обращаясь к нему, как к мужу. — Черт возьми! Мы тут болтали, я вижу!
Доктор, красивый мужчина, еще не старый, имел великолепную практику среди дам полусвета. Очень веселый, он смеялся с ними по-приятельски, но никогда не вступал в связь ни с одной из них и с величайшей аккуратностью брал с них немалую плату за лечение. Он являлся к ним по первому зову. Нана, вечно трепетавшая при мысли о смерти, посылала за ним два или три раза в неделю, со страхом обращаясь к нему из-за малейшего пустяка. Его лечение состояло в том, что он развлекал ее сплетнями и разными необыкновенными историями. Дамы полусвета обожали его. Но на этот раз болезнь была серьезная. Мюффа вышел, сильно волнуясь. Он был растроган, видя, как ослабела его бедная Нана. Когда он выходил из комнаты, она знаком подозвала его и, подставив ему лоб для поцелуя, шепнула с ласковой угрозой:
— Помни о том, что я тебе говорила. Вернись к жене, а то я рассержусь; тогда и на глаза мне не показывайся!
Графиня Сабина непременно хотела, чтобы брачный контракт был подписан во вторник, предполагая дать бал в отделанном заново особняке, где еще не успела просохнуть краска. Было разослано пятьсот приглашений лицам, принадлежавшим к самым разнообразным общественным кругам. Еще утром обойщики прибивали последние драпировки, а около девяти часов вечера, когда пора было зажигать люстры, архитектор, в сопровождении взволнованной графини, сделал обход, отдавая последние приказания.
Это был один из тех весенних праздников, которые полны обычно мягкого очарования. Теплый июньский вечер дал возможность открыть обе двери большой гостиной, чтобы гости могли танцевать и в саду. Первые же группы приглашенных, встреченные в дверях графом и графиней, были положительно ослеплены. У всех еще свежа была в памяти прежняя гостиная, где витало леденящее воспоминание о старой графине Мюффа, — эта старинная комната, полная благоговейной строгости, с массивной мебелью красного дерева времен Империи, желтой бархатной обивкой и зеленоватым, заплесневевшим от сырости потолком. Теперь же, начиная с самого входа, мозаичные украшения отливали золотом при свете высоких канделябров, а на мраморной лестнице вились перила с тонкой резьбой. Роскошная гостиная была обита генуэзским бархатом, потолок украшала живопись работы Буше, приобретенная архитектором за сто тысяч франков на аукционе при распродаже имущества замка Дампьер. Хрустальные люстры и подвески зажигали огнем роскошные зеркала и ценную обстановку. Казалось, кушетка Сабины, единственная мебель из красного шелка, поражавшая некогда своей мягкой негой, размножилась, разрослась, заполнив весь особняк сладостной ленью, жаждой острого наслаждения, запоздалой страстью. Начались танцы. Оркестр, помещенный в саду перед открытым окном, играл вальс, и его гибкий ритм мягко разливался в вечернем воздухе. Окутанный прозрачной дымкой, сад освещался венецианскими фонариками, а на краю одной из лужаек раскинулся пурпурный шатер, где был устроен буфет. Оркестр играл вальс из «Златокудрой Венеры», игривый вальс, заливавший волной задорного звонкого смеха старый особняк, согревая трепетом жизни самые стены его. Казалось, с улицы подул сладострастный ветер и смел своим порывом отжившие поколения величавого жилища, унес с собой почтенное прошлое графов Мюффа — целый век религиозного благочестия, дремавшего под потолком.