Прожившая дважды - Ольга Аросева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не выпало ли также при верстке номера то место отчета о заседании ВПК, где говорили о моем докладе, отчета, который был одинаково сделан ВПК для всех газет».
* * *На этом дневники отца обрываются. Как я говорила, он их передал на хранение своей сестре артистке Александринского театра в Ленинграде Августе Яковлевне Аросевой (по мужу Козловой), он делал небольшие зарисовки в своих записных книжках, они-то и помогли восстановить мысли и думы отца в последние месяцы его жизни.
Из записных книжек
За чтением брошюры Питкэрна[255] «В Испании». Он цитирует Перикла: «Нам незачем воздвигать памятники героям. Вся наша страна — гробница и памятник героям».
Большая усталость! Отчего? Только три причины могут быть: 1 — старость, 2 — много работы, 3 — семейная неустроенность.
Первая едва ли, ведь мне еще нет 48 лет. Вторая — тоже маловероятна: другие товарищи имеют больше работы, чем я. Третья причина — самая верная.
Ведь я ни разу не открыл дверь моего дома так, чтобы мне при встрече кто-нибудь улыбнулся.
Жену свою я не видел такою, чтоб она чем-нибудь когда-нибудь была довольна. Она, едва я появляюсь, начинает предъявлять претензии: почему я до сих пор не нашел домашней работницы или не искал зелени Мите (сыну), или не выхлопотал вовремя билет ее подруге и все в том же роде. Кроме того, жена имеет убийственную способность очень долго ворчать и каждый раз на одну и ту же тему: как здесь плохо жить и что со мной она теперь на совершенно новой базе и т. п. А мне между тем безумно требуется после тяжелых треволнений дня тишина и успокаивающая, товарищеская, дружеская ласка, вопрос о здоровье, о работе, о трудностях. Я этого не имею. К этой причине примыкает и действует на меня еще одна: а именно, постоянное чувство, что я не у того дела, у которого я должен быть, что, следовательно, часы моей жизни уходят зря, а отсюда страх смерти. Он — прямой результат без творческой жизни. В течение дня я вижу больше минусов, чем плюсов, больше напрасного, чем творческого.
Сегодня был у секретаря ЦК Андреева. Разговор был впустую: я просил освободить меня от ВОКСа, а он повторял: «Работай, работай, ничего».
Нет, довольно. Завтра напишу, чтоб освободили для литературной работы.
Сейчас пишу в столовой. Хотел бы перечитать первые страницы моей книги и не могу — в моей комнате спит жена. Днем она находится в своей квартире, но тогда я как раз на работе. Даже дома я должен писать как-то украдкой в записной книжечке.
На Всесоюзном Пушкинском комитете. Заседание в зале СНК СССР должно было начаться в 12, началось в 13.30. Ждали Бубнова. Он делал доклад о том, как будет проводиться праздник. Несистематично и наспех он излагал эпизоды и моменты: то о том, как производится подготовка, то о том, что будет во время празднования, то показывал старые гравюры Пушкина.
Председательствовал Щербаков. Его тяготят щеки и почти полное отсутствие носа. Глаза выражают тихое самодовольство.
После доклада Бубнова дали слово Каспарову, председателю комитета искусств в Ленинграде. Потом Хвыле, председателю украинского комитета искусств. Он начал говорить дожевывая бутерброд.
Передо мной скучающий Мейерхольд. Рядом с ним тихо дремлет Накоряков. Бубнов ходит и смотрит развешенные гравюры Пушкина. Все смотрят на часы. Державин сказал: «Пойду курить трубку, единственный способ разогнать сон».
Все живут так осторожно, будто кто-то размахивает топором и каждый стремится избежать удара топора.
Все всколыхнулось во мне в связи с Пушкинскими днями. Вся моя духовная юность связана с ним. Какой он стимул для творчества мысли. Для писания, для искусства вообще. Пишу это на скучном совещании зав. отделами моего убогого ВОКСа. Ах, убежал бы, скорее бы убежал отсюда — и к перу, и бумаге, и сцене. Больше не могу дышать!
Я уехал с женой в Киев. Работал до последней минуты. Простился вчера с дочерьми, сегодня с милым сыном.
Около часа дня в Киеве. И сейчас же отправились в Софийский собор, потом в отель «Континенталь».
Вечером спектакль «Проданная невеста».
Разговоры в ложе с украинским правительством (Любченко, Шелехес и др.). Много расспрашивали о Праге, Масарике, Бенеше. Любченко хотел вызвать секретаря чешского посольства в ложу, чтобы он напомнил Бенешу о выселении белогвардейцев, но Балицкий (наркомвнудел) запротестовал. Дело отложили.
Пишу эти строки, сидя в кафе «Националь». Странно, чувствую себя, как рыба, выкинутая волной на песок и видящая с ужасом, как волна постепенно уходит, оставляя ее на горячем песке. Волна отступает все дальше и дальше. Песок жрет воду и бледнеет от этого. Рыба жутко вытаращенными и стеклянеющими глазами смотрит в небо, как в завесу смерти…
Вот это — я.
Не знаю, кто будет эти мои строки читать. Печальнее всего, если никто их не прочитает. Во всяком случае, последнее одиночество мне стало полным и единственным другом. Осталась бумага в тетрадках домашнего и вот этого карманного дневников.
Ей, бумаге — как хорошо, что она тоже женского рода, — я доверяю свою тайну, свои мечты, свои глубочайшие раны.
Послесловие
Бумаги отца открыли его внутренний мир, его страдания, его переживания по поводу так и не сложившейся второй семьи. А еще в дневниках мы нашли завещание отца нам, его детям. Я привожу его здесь не полностью.
22.01.1935 г. ЗАВЕЩАНИЕ МОИМ ДЕТЯМ НАТАШЕ, ЛЕНЕ, ОЛЕ И ДМИТРИЮ 08.02.35Трудно писать завещание. Трудно, потому что оно предназначается для чтения после того, как не будет больше никогда на земле автора этих строк.
Прежде всего, дети, не живите так, как я. Я был недостаточно смел по отношению к самому себе.
Чувствуя большие артистические силы (писать и играть на сцене), я как-то мял это в себе и стеснялся показывать, как стесняются показывать дурную болезнь. Такая дикая робость есть результат большого и неотесанного самомнения. Мне казалось, что как только я начну писать или играть на сцене, так сейчас же должен поразить весь мир. Вот я и не рисковал, боясь, что мир может и не поразиться сразу. Я воспитывался няньками на сказках и из всех их любил больше всего сказки про Иванушек-Дурачков, которые все, конечно, скрытые гении. Эта скрытность-то мне и нравилась. И за ней я скрывал то, чем награжден был природой. Я недурно пел и пел всегда один (из-за стеснения). Я хорошо декламировал и играл (и очень редко в обществе, а больше тоже сам для себя). Если случалось декламировать в обществе, то всегда сначала ломался, довольно примитивно, и только потом выступал. После выступления волновался гордостью, но и ее, как ханжа, упрятывал. В результате получился тип довольно замкнутый со скомканными внутри себя талантами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});