Браки во Филиппсбурге - Мартин Вальзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут она остановилась, глянула на него, улыбнулась широко, какой-то нескончаемой улыбкой, достала из сумочки ключ — его он так боялся, этот крошечный, злобно поблескивающий меч сию секунду в куски изрубит все, что соткали последние часы, — после чего спокойно, так неуклонно, как даже Ганс представить себе не мог, отомкнула враждебно поблескивающую дверь нового светлого дома и подала ему руку, резко протянув ее вперед, а ему пришлось сразу же пожать ее, сказав «спокойной ночи», она повернулась и пошла; ответил он или нет, он не помнит, помнит только ее лицо и все ту же широкую улыбку, дверь уже начала прикрываться, надвигаясь на него, но он все ждал и ждал, и тишина вскипала в его ушах, пока не раздался тихий, но отчетливый щелчок, до которого еще что-то чавкнуло, и дверь закрылась. Остервенело засвистев — убийца без оружия, самое нелепое существо, какое когда-либо носила земля, — он зашагал к Траубергштрассе и под перегуд всхрапов, проникающих со всех сторон сквозь тонкие стены, улегся в свою мерзко поскрипывающую кровать.
На дворе, вдоль жалких кирпичных фасадов, по подоконникам из ломкого песчаника, шмыгали ночные пауки, разносящие от дома к дому сны, зачастую непосильную для крошечных лапок ношу. Ганс неотступно думал о них, оттого они и обходили его окно, бросив его на произвол судьбы в сетях, собственных мыслей, ночных мыслей, от которых спасает только утро, если уж люди и сон бросили его на произвол судьбы. Быть может, в эти минуты в какой-то лаборатории накрахмаленные ученые все еще мучают лягушку, и, конечно же, кто-то умер этой ночью, конечно же, пока его тут одолевают разные мысли, кто-то занимается любовью, его же участие во всех этих событиях самое ничтожное. Он точно припал к замочной скважине всех дверей и, если не мешал торчащий ключ, считал это своим успехом.
Ганс отбросил одеяло. Над ним еще стучали шаги. Господин Клафф. В такую поздноту еще не спит. Туда, сюда и опять туда. Ганс понимал, что жилец этот, ночным вышагиванием нарушающий покой окружающих, вызывал у госпожи Фербер тревогу. Вдобавок он не равномерно ступал обеими ногами. Возможно, у него протез. Иногда он останавливался, и все равно из головы его было не выкинуть, каждую минуту он опять мог застучать: топ-топп, топ-топп…
В какой-то далекой квартире плакал ребенок. Дневная жара спустилась с крыш во все нижние квартиры. Ребенок плакал, надрываясь. Но Гансу эти визгливые вопли казались дружеским знаком. Сейчас чья-нибудь угревшаяся благоверная выберется из протухлой супружеской постели и попытается одурачить младенца. Но крик только усилился. Теперь еще один грудничок подхватил его, ответил первому и передал дальше. Третий горлан завопил, разбудив следующего, и так все дальше и дальше. Ганс подошел к окну, далеко высунулся и попытался подсчитать голоса, но голоса множества сосунков сплелись в единый клубок, испуганно вспыхнули слева и справа огни, бросив яркие пятна на тротуар; в светлых оконных пятнах Ганс подсчитал мечущиеся взад-вперед тени ворчливо-озабоченных мамаш. Перед все нарастающим детским плачем взрослые всей улицы оказались в полной растерянности. К кому обратиться — в полицию или к врачам? Ганс принимал участие в размышлениях всех соседних семей. Тут отчаянный крик какого-то младенца перекрыл все остальные крики, и его подхватили другие, как хорошо спевшийся хор. Но, видит Бог, пением их крик назвать было нельзя. Слушать его никакого удовольствия не доставляло, приходилось то ждать, затаив дыхание, то надеяться, что вот наконец-то он достигнет апогея, вот-вот, но крик не затихал; и кто посмел бы просто-напросто заткнуть уши, просто-напросто переждать, укрывшись одеялом? Не подготовка ли это к каким-то серьезным событиям? Но как ни прислушивались люди, кроме крика, ничего не происходило, и тот в конце концов начал утихать. А чуть позже и вовсе замер. Супружеские пары бухнулись обратно в постели. И только одно окно не потухло. Может, подумал Ганс, один из младенцев умер.
— Ну, иди же, — сказала учительница домоводства из номера двадцать четвертого.
— Ах, оставь, — ответил мужской голос.
Ганс уже давно узнал от госпожи Фербер все, что можно было узнать об этих соседях. Учительница заполучила себе мужчину, он теперь ночевал у нее. Жениться на ней он не мог, у него не хватало денег, чтобы содержать жену, троих детей, да еще обзавестись новой семьей. Жена его находится в санатории, туберкулез, у одного ребенка тоже нашли затемнения, рассказала госпожа Фербер. Он агент по объявлениям для телефонных книг.
— Ты на меня сердишься? — услышал Ганс голос учительницы.
— Дай же мне спать, — ответил мужской голос.
— В такую жару…
Он: Я хочу спать.
Она: О Фред! — (И после паузы.) — Ты был у Анны.
Он: Нет.
Она: Скажи мне правду.
Он: Я не был у нее.
Она: Ты был у нее.
Он: Ну что ты выдумываешь.
Она: Я нашла железнодорожный билет.
Он: Где?
Она: В твоем бумажнике.
Он: Я был там по делам службы.
Она: И не заходил в санаторий?
Он: Нет.
Она: Но ты же можешь мне сказать. Она ведь твоя жена. Пожалуйста, Фред, скажи мне, я не стану сердиться, я только хочу знать, я не выдержу, если ты будешь лгать мне, все, что угодно, Фред, только не лги, пожалуйста, скажи мне.
Он: Дай же мне спать.
Она: Ты звонил ей?
Он: Да.
Она: Почему ты мне не говоришь этого?
Он: Разве я тебе не сказал?
Она: Слишком поздно. Теперь я тебе больше не верю.
Он: Ну что ж… как тебе угодно.
Она: Фред!
Он: Лина, я хочу спать, я не в силах всю ночь разговоры разговаривать, пойми же меня, и что из всего этого получается? Мы кричим в темноте, не видя друг друга, выходим из себя, ах, Лина, мне все это уже знакомо, все это у меня уже было, оставь до завтра, дорогая!
Что ответила Лина, Ганс не разобрал, но слышал, как зашуршали простыни и ночные рубашки, слышал всхлипы, и наконец звуки машинального соития, и незадолго до затухания — взрыв истинной страсти. А потом их порывистое дыхание усилило перегуд вздохов, что прорывались к нему отовсюду сквозь тонкие стены.
Интересно, какая она, эта учительница Лина? Он до сих пор видел только ее мотороллер у дома. Наверное, выходя на улицу, она надевает кожаной пальто бутылочно-зеленого цвета и светло-зеленый шлем. Ей было года тридцать два, и она страстно хотела удержать возлюбленного, но, постоянно хныча и трясясь от страха, как бы не потерять его, тем скорее его теряла.
Ганс почувствовал, что уютно окутан судьбами семей, проживающих в этих кирпичных кубиках. Сквозь шесть квартир слева и сквозь шесть квартир справа слышал он кашель многих и многих дедов. Каждая квартира служила обиталищем хоть одному деду, и оттого Ганс постоянно слышал кашель примерно двенадцати дедов. А также, разумеется, разговоры, нежности, ссоры и крики многих и многих семей.
В доме номер шестнадцать проживала Иоганна — рыжая, вся в подушечках и ямках; каждый раз, завидев ее, Ганс долго смотрел ей вслед, если, разумеется, был уверен, что никто этого не видит. Голову Иоганна поворачивала всегда очень медленно. Похоже было, что открываются огромные, тяжелые ворота. Ее падающая до плеч рыжая копна при этом даже не шевельнется. Стоило Гансу услышать ее смех на улице, как он вздрагивал. Смех ее был хриплый, скорее волчий лай или чье-то шарканье по асфальту, чем девичий смех. Госпожа Фербер рассказала ему, что хрипела Иоганна всегда, сколько они ее знают. Поначалу из-за нее случались раздоры. Одна женщина даже вытащила своего мужа из ее постели. Но с тех пор Иоганна не принимала клиентов с собственной улицы.
Экая жалость. Ганс иной раз грезил, что ему опять четырнадцать, что он бежит к Иоганне в комнату и молит о ее любви. Может, в субботу к вечеру, когда она приводит себя в порядок перед выходом. Она, мечтал он, сидит на столе, в шелковом белье, поигрывая длинными пальцами, точно они и не принадлежат ей вовсе, а когда он, со всем отчаянием своих четырнадцати лет, взовет к ней, то привлечет его к себе и в одно мгновение удовлетворит, и он поклянется ей в вечной верности за то, что она приняла его, хотя он и с этой улицы. Заплатит он ей, как взрослый, от этого он не откажется ни за что. Правда, в рассрочку, тридцати марок наличными у него нет. Она возьмет с него клятву, что он никому на их улице не выдаст тайну их отношений. Он даст ей клятву и сдержит ее, как бы ни подмывало его выложить сверстникам, что у него было дело с хрипатой и нежнокожей Иоганной. Но по крайней мере он получит удовольствие, изобретая выражения, в каких мог бы поделиться своим переживанием, этим величайшим наряду с первым причастием событием его жизни. Но не пообещала ли Иоганна прикокнуть его, если он хоть словечко выболтает, да, прикокнуть, сказала она, и ее глаза подтвердили, что она на это способна…
Конечно же, для двенадцати-, тринадцати- и четырнадцатилетних было горькой и сладкой мукой жить на улице, где Иоганна разбила свой лагерь. Не принимала ли она все-таки тайно клиентов с их улицы? Не заключила ли она тот договор только из-за жен, только чтобы они оставили ее в покое? Ведь госпожа Фербер рассказывала, что две-три соседки даже довольны были, что на их улице живет Иоганна! Те соседки, чьи мужья, как выразилась госпожа Фербер, слишком многого требовали. Вероятно, дети, живущие на Траубергштрассе, в известном смысле превосходили своих соучеников, живущих на других улицах. В школе они слышали суждения, над которыми на Траубергштрассе даже малый ребенок смеялся бы. Ведь здесь за обедом говорили об Иоганне, как в других местах о погоде. Особенно по воскресеньям, до того как отец и мать уходили к себе, каждый раз упоминалось имя Иоганны. И очень-то далеко в этих квартирах не уйдешь.