Враждебный портной - Юрий Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы куда-то опаздываем? – строго поинтересовался он у Палыча, по длинной гипотенузе пересекшего перекресток под красным светом светофора.
– Уже нет. – Съехав сквозь прореху в ограде через утоптанный газон на малую дорожку, Палыч притормозил перед офисным зданием из светлого стекла на Бережковской набережной.
Несколько этажей в этом, напоминающем модернистский памятник русскому граненому (с водкой, с чем же еще?) стакану здании занимала управляющая компания государственного холдинга «Главодежда». Каргин представлял в нем главного акционера – государство в лице профильного министерства. Окна его кабинета смотрели на Москву-реку, плавно уводимую в ажурных наручниках двух железнодорожных мостов к Лужникам, как если бы Москва-река была схваченной за мокрую (от страха) руку коррупционеркой, а Лужники – неподкупной прокуратурой.
Кабинет в «Главодежде» нравился Каргину больше, чем кабинет в министерстве в Китайгородском проезде, выходящий окнами во внутренний двор.
– Вон она. – Палыч кивнул в сторону женщины, поднявшейся со скамейки.
3«Она» была в коротком белом плаще, в высоких – по (восточноевропейской моде – кожаных сапогах с наколенниками и при недешевой (Каргин сразу определил) плетеной сумке на длинном ремне через плечо.
– Кто такая? – Каргин впервые в жизни видел эту – с лицом симпатичной пожившей крысы – женщину. В то же самое время он знал, что это не так, что он знает ее давно. Их общее прошлое проявлялось медленно, но неостановимо, как портовые сооружения, когда к ним сквозь туман с тревожным носорожьим ревом приближается корабль.
– Ну, вы даете, Дмитрий Иванович, – возмутился Палыч. – Сами ей здесь назначили, мне сказали, чтобы я вас из магазина хоть на крыльях, а… – ткнул пальцем в зеленые, как глаза зверья на обочинах ночного шоссе, цифры электронных часов, – к пятнадцати тридцати сюда доставил! – Палыч обиженно отклонился, чтобы Каргин с заднего сиденья увидел цифры на часах: пятнадцать двадцать семь.
– Молодец, – похвалил водителя Каргин. – Надо было заказать ей пропуск, подождала бы в приемной.
– И я вам говорил, – ответил Палыч, – но вы сказали, что сначала посмотрите на нее, а потом… решите.
– Значит, у меня еще есть две минуты…
Женщина уверенно шла в их сторону, словно ей был известен номер служебной машины Каргина.
– Или нет, – вздохнул Каргин.
Два Каргина – старый и новый – толкались локтями внутри его раздвоенного сознания. Две жизни, не смешиваясь, как водка и сухое мартини в бокале Джеймса Бонда, слились в одну. Каргин отчетливо (по годам, событиям и эпизодам) помнил свою жизнь. Но в его жизни, как заноза, засели (Каргин не мог точно определить – размышления или воспоминания?) недавно вышедшего на пенсию книговеда-библиографа. Двадцать лет назад этот самый – из параллельного мира – двойник Каргина трудился в унылой, как молодость без денег и любви, Книжной палате Российской Федерации. Потом подвизался в отделе исторических документов Библиотеки имени Ленина, работал редактором в издательствах «Вече» и «Палея». Он и сейчас редактировал по договору рукописи, утаивая заработок от недреманного ока Пенсионного фонда. Даже сумма пенсии двойника была известна Каргину – двенадцать тысяч триста десять рублей с учетом всех московских надбавок. С такими доходами параллельный пенсионер – книжнопалатный Каргин – не мог не быть пессимистом, давно махнувшим рукой на себя, Родину и государство.
Настоящий Каргин, напротив, был оптимистом, борцом за собственное благополучие. «Жить бедно – стыдно» – такой девиз просился на его (если бы он существовал) фамильный герб. В советское время Каргин был фарцовщиком и мелким спекулянтом. Мать-перестройка уберегла его от тюрьмы, воздав сумой. В девяностые Каргин интенсивно челночил, познавая зарубежный мир посредством такого его измерения, как дешевый, попросту говоря, бросовый товар. Ему и сейчас иногда снилось, как в зале ожидания морского вокзала он тревожно пересчитывает огромные клетчатые сумки с одеждой и техникой, в ужасе обнаруживая недохват. Каргин мечется по залу, отыскивая пропажу, и в этот самой момент таможенник в серой фуражке с кокардой грозно объявляет ему, что коносамент на груз оформлен неправильно. Это стандартное, в общем-то, в челночном деле обстоятельство почему-то приобретало во сне апокалиптический масштаб. Он просыпался в холодном поту. Сердце стучало, как пожарный колокол. Трусливый обморочный озноб пробирал до костей. Коносамент, шептал Каргин, нетвердо пробираясь в темноте на кухню к воде, коносамент, как же так… И в обычной жизни, случайно услышав про коносамент, он крупно вздрагивал. Проклятое слово как будто пробивало дно в некоей емкости, откуда мгновенно вытекали воля и мужество Каргина.
Советский (российский) мир, поглощая невообразимые объемы бросового товара, сам быстро превращался в бросовый мир. Власть полагала, что выброситься (переброситься) из бросового мира в мир качественный можно с помощью денег, выручаемых за нефть, газ, лес, руду и прочие природные богатства. Но не получалось. Сами по себе деньги ничего не решали, отнюдь не являлись символом прогресса. Невидимая рука рынка работала исключительно на свой невидимый же, но бездонный и бесконечный, как астрономическая «черная дыра», карман. На все остальное, включая планы правительства по модернизации экономики, здравоохранения, армии и прочего, ей было плевать. Если руке не давали по руке, она, подобно безжалостной прессовальной машине, давила остальное тело, выжимая из него, как сок из апельсина или граната, копейку.
В конце девяностых (накануне дефолта) обитавшему на оптовом рынке Каргину (на примере этого самого рынка) открылись две ускользнувшие от правителей России истины: бросовым давно стал весь мир – от африканских лачуг до лондонских небоскребов, куда ни бросайся, попадешь туда же; исправить бросовый мир способны идеи, но не деньги.
Единой, но бесконечно делимой сущностью бросового мира являлась неисчерпаемая, как атом или электрон, подделка. Через нее мир воспроизводил сам себя в слепоглухонемом (в смысле понимания будущего) режиме.
Но кто должен был трубно возвестить об этом миру и – неизбежно – принести себя в жертву истине, которую все знали, а потому наотрез отказывались в нее верить?
Бросовый мир активно защищался, контратаковал – кастрировал опасные для него идеи задолго до достижения ими половой зрелости, «тушил» будущих гениев, как предсказывал великий Достоевский «во младенчестве». Стерилизованные идеи развлекали мир, как развлекали падишаха (опять этот падишах!) клоуны-евнухи. Бросовый мир, как серная кислота, растворял своих противников в тщеславии и бессмысленном потреблении. Он был непобедим до тех пор, пока люди хотели вкусно есть, сладко спать и быть известными другим людям.
Но они хотели этого всегда.
Следовательно, люди не могли изменить мир.
Изменить мир мог только Бог.
Только он мог трубно возвестить об этом и – без вариантов – вторично отправиться на крест. Но это было бы не просто повторение пройденного, а признание ошибки, то есть тупик. Поэтому бросовый мир ожидали Апокалипсис и Страшный суд.
Осознав это, Каргин резко успокоился.
Пережив в девяносто восьмом дефолт, избавившись от торговых точек на оптовом рынке, расплатившись с долгами, он занялся портфельными инвестициями, операциями на рынке ценных бумаг. Из пахучего матерящегося мира больших клетчатых сумок, грохочущих раздолбанных тележек, подмокших картонных ящиков с просроченными продуктами, фальсифицированного алкоголя и альтернативной (так она называлась) парфюмерии он перебрался в аккуратный мир офисов, чистых туалетов, услужливых секретарш, шипящих, как змеи, и плюющихся, как верблюды, кофе-машин, электронных бирж, законспирированных торговцев инсайдерской информацией, вороватых чиновников и продажных (можно наоборот) юристов.
Нельзя сказать, чтобы Каргин отчаянно преуспел в этом мире. Между игрой по-маленькой и по-крупному он всегда выбирал игру по-среднему. Это была беспроигрышная – как в материальном, так и в философском смысле – игра. В худшем случае проигрыш не превышал выигрыш. Мелочь давили, не глядя под ноги. Крупняк отстреливали из снайперских винтовок, душили шарфами, травили инновационными радиоактивными или генетическими ядами. Середина, пусть временами тревожно, но жила.