Авантюристы Просвещения - Александр Фёдорович Строев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слово – не только средство восхождения, но и любимый род оружия, хотя, скажем, Казанова превосходно владеет и шпагой, и пистолетом. Для индивидуалиста худший враг – его двойник. Описание похождений рыцаря удачи становится грозным оружием в руках его соперника. Так, Франсуа Шеврие публично разоблачает своего врага Мобера де Гуве, такого же литератора-авантюриста, в романах-памфлетах «Три плута» (1762), «История жизни Мобера, именуемого шевалье де Гуве, брюссельского газетчика» (1763)[37]. Казанова нападает на братьев Степана и Премислава Занновичей («Критическое рассмотрение разногласий, существующих между Венецианской и Голландской республиками», 1785), Анжа Гудара («Прозопопея Екатерины II», 1774–1775), Сен-Жермена и Калиостро («Разговор мыслителя с самим собой», 1786)[38], критикует Бернардена де Сен-Пьера. Шевалье д’Эон печатно ругался с Анжем Гударом, Тевено де Морандом и Бомарше, что, правда, не помешало ему избить Гудара палкой. Полемические и сатирические функции берет на себя судебный мемуар: под пером шевалье д’Эона, Калиостро, Бомарше юридический жанр превращается в литературный, в автобиографические записки.
Информационное пространство
Нормативные поэтики редко соответствуют литературному процессу эпохи. Классицистическая иерархия жанров и в XVII, и в XVIII вв. упорно ставила на первое место трагедию, третируя свысока прозаические жанры, порицая роман за вымысел и безнравственность, вовсе не замечая сказку и сказочную повесть. Но, исследуя чужую культуру, легко впасть в аналогичный грех, привычно используя исторически сложившуюся систему авторитетов и ценностей. Правда, уже начиная с 1960‐х гг. французские ученые-«восемнадцативечники» переходят от изучения «литературы генералов» к исследованию литературного процесса. Работы по истории чтения, ставшие популярными в 1980‐е гг. во многом благодаря усилиям Роже Шартье и его коллег, подтвердили, что в эпоху Просвещения знали и любили совсем иные книги, чем те, что вошли в хрестоматии и учебники. Эротические сочинения продавались вместе с атеистическими под общей рубрикой философских трудов, запрещенных и потому пользовавшихся повышенным спросом. В составленном Робертом Дарнтоном списке из 15 книг, бывших бестселлерами с 1769 по 1789 г., фигурируют пять «скандальных хроник» и памфлетов, три эротических романа (в том числе «Тереза-философка»), «Год 2440» и «Картины Парижа» Мерсье, «Орлеанская девственница» Вольтера, «Система природы» Гольбаха, «История обеих Индий» аббата Рейналя и анонимное «Философское письмо»[39]. Напомню, что читатель XVIII в. знал совершенно иного Дидро, чем мы, ценя в первую очередь издателя «Энциклопедии». Кроме «Нескромных сокровищ» (1748), его художественная проза при жизни не публиковалась и была известна в лучшем случае лишь полутора десяткам коронованных подписчиков «Литературной корреспонденции» Ф. М. Гримма да нескольким близким людям. «Племянник Рамо», «Жак-фаталист», «Монахиня», ряд политических (в том числе все работы о России) и эстетических («Салоны») сочинений из художественного процесса своего времени полностью выпали.
По традиции история изучает события и судьбы, литературоведение и философия – тексты, а в стороне остается промежуточный слой: слухи, россказни и легенды, которые обволакивают жизнь людей, задуманные и отброшенные планы, непроизошедшие события. История и литература придают законченный вид клубящейся магме возможностей. Выбор одной из них уничтожает множество остальных. Приняв решение, Гамлет убивает бесконечность и самого себя, он делает будущее предсказуемым, и всеобщая резня становится неотвратимой. Этот промежуточный слой можно определить как подсознание культуры. После открытий Зигмунда Фрейда стало ясно, что человек не сводится к его словам и делам, не по ним надо судить о том, что происходит в душе, а по опискам, ошибкам, снам, случайностям. Думается, что подобную возможность надо предоставить исследованию истории культуры.
Аналогичный подход уже давно возник внутри самой художественной литературы. В романах Натали Саррот подробно описываются кровавые драмы и приключения, разыгрывающиеся на уровне тропизмов, мельчайших бессознательных движений души, тогда как на поверхности не происходит ничего, событий нет, жизнь остается по-прежнему банальной. Проза Борхеса или пушкинский «Евгений Онегин» разрушают единство действия; тождественность персонажей себе и судьбе заменяется перебором противоречивых повествовательных возможностей и литературных масок. В XVIII столетии подобные эксперименты проделывал в своих романах Стерн, подчиняя основное действие отступлениям от него.
Ряд исследователей уже обращались к той малоизученной области культуры, которую можно определить как городской письменный фольклор. Еще в 1929 г. П. Г. Богатырев и Р. О. Якобсон писали, что «даже проникнутой духом индивидуализма культуре вовсе не чуждо коллективное творчество. Достаточно только вспомнить о распространенных в современных образованных кругах анекдотах, о родственных легендам слухах и сплетнях, о суевериях и мифах, об этикете и моде»[40].
Арлет Фарж в книге «Жизнь парижских улиц в XVIII веке» (1979) и последующих работах анализирует незначительные происшествия и слухи, используя полицейские рапорты и доносы бравых горожан. Объектом исторического и семантического анализа становится сама улица, взаимоотношения городских низов с властью, представления о государе[41]. Шанталь Тома в книге «Преступная королева» (1989) показывает собирательный фантастический облик Марии-Антуанетты, которую памфлеты превратили в распутную злодейку, дьяволицу, исчадие зла[42]. Сходным образом Антуан де Бек исследует гротескные трансформации, которые в общественном сознании, в картинках и текстах XVIII в. претерпевают тела короля и королевы, олицетворяющие мощь и жизнеспособность государства: к концу века мужское королевское начало из цветущего дерева превращается в сухую мертвую ветвь, а женщина, теряя человеческие черты, становится похотливым животным[43]. Как показал Роберт Дарнтон, оскорбительно грубый сексуальный код, который использовали памфлетисты и газетчики, нападая на монарха, имел в первую очередь политический смысл: импотенция Людовика XVI трактовалась как неспособность аристократии управлять страной[44].
Слухи сначала переходят из уст в уста, потом фиксируются в письменных или печатных текстах: рукописных «новостях», литературных корреспонденциях, письмах, газетах, брошюрах, судебных памятных записках (мемуарах), дипломатических донесениях и памфлетах. Тексты, как правило, анонимные, но сохраняющие личностный характер; рассказчик – если не очевидец, то его близкий знакомый. Ссылка на авторитетный источник может либо варьироваться, либо вовсе опускаться за «общеизвестностью» факта, не требующего подтверждений. Слухи рассчитаны на коллективное потребление: новость принадлежит всем, и каждый обязан дополнить и развить по собственному усмотрению исходную информацию.
Активность слушателя предопределяет изменчивость текстов, сохраняющих тем не менее инвариантную структуру. Как в традиционном фольклоре, одна и та же история может рассказываться про разных людей или, напротив, все события циклизуются вокруг одного персонажа. Легенда разрастается и разветвляется, ее целиком или по частям излагают в разных жанрах, от поддельных мемуаров и романов до волшебных сказок, песен, эпиграмм, анекдотов (как это было с Калиостро[45]) или фарсов (как в случае с Марией-Антуанеттой). Письменные тексты дополняются изобразительным рядом: лубочными картинками, гравированными портретами, книжными иллюстрациями, иногда откровенно порнографическими или фантастическими, и тем не менее