Пасторский сюртук - Свен Дельбланк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом настали годы поурожайнее, крестьяне начали благоденствовать и плодиться, как полевки. Генералу их новое преуспеяние было не в радость. Он надзирал за этим сбродом, как усердный егерь надзирает в охотничьих угодьях за вредным зверьем, — сажал их в колодки, запирал в холодную, порол и стрелял по ним из дробовика, когда охотничья удача ему изменяла. Дело в том, что генерал был идеалист, одержимый мечтой об идеальном крестьянине, сером, безропотном, трудолюбивом, который сыт водой да воздухом, а последний грош сует в кулак суверена, поелику преисполнен самоотречения и жаркой преданности господину. Женщинам, кроме небольшого числа, коему должно услаждать начальников во дворце, следовало быть неказистыми и неприхотливыми, как булыжник на дороге. Когда крестьяне устраивали праздники и деревенские женщины, нарядные, в расшитых юбках, сияли бесхитростной радостью жизни, генерал кипел бессильной злобой на это никчемное расточительство. Однако крестьяне упорно не желали соответствовать его идеалу, сколько он их ни драл и ни окорачивал. В смирении и испуге они склонялись перед его гневом, но всякий раз опять вставали, как примятая трава, и кишели под жесткими его каблуками, неистребимые, словно мокрицы. Все попытки генерала и шевалье приструнить здешний сброд, подвести под один ранжир разбивались о мягкую суконную стену.
Со временем генерала, сизо-багрового от токайского, ипохондрии и презрения к людям, сразила подагра — приковала к креслу. Он по-прежнему мог командовать: например, велел придвинуть кресло к окну, чтобы полюбоваться, как спускают шкуру с какого-нибудь арендатора, но лорнировал эту сцену с отвращением, которое коренится в разбитых иллюзиях. Он по-прежнему, пользуясь своим правом сеньора, мог лишать деревенских девок невинности, но делал это без пыла и увлечения, скорее для проформы, потому что гораздо больше любил конюхов и розовощеких корнетов, а вдобавок частенько терпел в алькове унизительное поражение. Оттого что сидел сиднем, он мучился изжогой и целыми днями отрыгивал свою ядовитую злобу, вроде как дохлая гадюка — страшный с виду, а на деле уже далеко не такой опасный.
Пробста, послушное орудие новой власти, тоже поразила десница Господня. В четвертое воскресенье после Троицы, когда он позавтракал шестью тарелками свекольного супа и половиною гуся, его прямо на кафедре разбил удар. Герман был призван генералом в качестве помощника и викария, поскольку пробст долго лежал парализованный и безъязыкий. Успеха новый пастор не имел. Прихожане зевали во время его сумбурных филантропических проповедей, ведь они привыкли к пробстовым проклятиям, брызжущим горящей серой на головы деревенских баб и мужичья. В довершение всего пробсту как будто бы полегчало. Скоро он уже садился в постели и ужинал кислой капустой с кровяною колбасой, невнятно поучая помощника. Для Германа это было время тяжких испытаний. Пробст, однако, переоценил свои силы, и в объятиях Урсулы его настиг второй, еще более мощный удар. Урсула оправила юбки и отворила хозяину кровь, но старик так и не поднялся. И Герман фактически стал в Вальдштайне духовным пастырем. По правде-то говоря, пастырем-неудачником. Тем удивительнее, что у приходского патрона, генерала фон Притвица, он был на весьма хорошем счету. И все чаще в приказном порядке был зван на жутковатые ужины во дворец.
Дорога, что вела из Вальдштайна мимо домишка Длинного Ганса к генеральскому дворцу, была окаймлена канавами для отвода воды и заметно улучшена. Но крестьяне пользовались ею редко. Они предпочитали ездить через лес, а оттуда паромом сплавляться по реке до Бреславля. О дороге мимо дворца шла дурная слава. Генеральские челядинцы да фавориты, наглые ветераны Семилетней войны, которые с зажиточными мужиками не цацкались, каждый воз облагали податью. Бывало, и сам шевалье рылся черными когтями в соломе, как вор роется в гнезде, таская из-под наседки яйца. Тогда волей-неволей надо было кланяться, и улыбаться, и делать хорошую мину.
Герман остановился в конце аллеи, под кленами. Дорога к дворцу, знаменитая на всю округу, превосходная новая дорога, вьется перед ним пыльной серой змеей. Ландшафт мягко катится к горизонту, и дальние холмы кажутся прозрачно-зелеными, как влажные гороховые стручки. На востоке лежат грозовые тучи — точь-в-точь исполинская гроздь черного винограда. Неожиданно тучи расходятся, и в разрывы почти отвесно падают три солнечных луча, подкрашивая незрелую рожь светлой зеленью. Одинокая ветряная мельница на западе машет руками-крыльями, как ретивый проповедник на Великий пост. Герман стоит сутулый, задумчивый, заложив руки за спину. Башмаки уже трут ноги, сюртук режет под мышками, но он этого не замечает. Минуту-другую стоит на одной ноге, будто аист, почесывает голень передком башмака, погруженный в грандиозные и путаные мысли. Поверх треугольной шляпы он обвязал голову красным носовым платком. Очки и слегка покрасневший кончик носа задумчиво выглядывают из складок. Желтый жилет весь в пятнах кофе и чернил. Плащ он свернул и зажал под мышкой. Пока он этак стоит в задумчивости и не следит за осанкой, живот потихоньку отвисает к залоснившимся коленям.
Деревья склоняются над его головой, перекатывают на ветру волны зеленой листвы, будто взволнованно обсуждают какой-то секрет. Густо-синие тени листьев и яркие солнечные блики пляшут по сутулым плечам пастора.
Странно. Странно стоять здесь под кленами, на ветру, посреди Священной Римской империи германской нации. Именно сейчас. И именно здесь. Удивительно. Огромная, значительная мысль ворочается в мутной пучине его сознания, вроде как морское чудовище в глубинах у побережья Гренландии. Он с удивлением глядит в эту бездну, тщетно напрягая усталые, слезящиеся глаза. Огромная, едва обозначенная возможность озарения срывается с крючка, тонет. Остаются лишь несколько водоворотов да воздушные пузырьки на поверхности. Герман тащит к себе оборванную лесу, недовольно ее рассматривает. Память об огромной мысли безвозвратно исчезает, точно круги на воде от брошенного камня. Ах, возможности, возможности…
Ветер крадет у кленов недозрелую крылатку. Кружась веретеном, она слетает вниз; Герман подставляет ладонь, ловит маленький двойной «носик». Кленовое семя. Так рано? Ведь не созрело еще. Может, посадить его в землю? Вдруг прорастет? А остальные семена, зрелые, настоящие, просто сгниют здесь, среди щебня.
Герман разломил крылатку пополам, расщепил ногтем оболочку. Внутри было незрелое семечко, зеленое и влажное в своей кожуре, как в маленькой устричной ракушке. Может, посадить все-таки? Вот бы собрать все кленовые семена в Вальдштайне. Да что там — в Силезии! В Германской империи! Жуть сколько бы их набралось, не меньше тысячи миллионов… А потом посадить их в землю, так же бережно, как сеют озимые. И что тогда? Может, из этих семян выросла бы трава. Не клены, а обыкновенная трава. Да уж, вы бы наверняка сочли это противоестественным. Я бы сам вышел вперед и крикнул: Это противоестественно! Здесь совершен позорный обман — и сеятеля одурачили, и эти бедные семена. Что вы тогда скажете? Как обычно, решите, что я полоумный простофиля? О нет. Вы все согласитесь, что я человек умный и рассудительный.
Он осторожно выковырнул семечко из скорлупки, отнес на обочину. Мыском башмака вырыл ямку и уронил туда семечко. Если пшеничное зерно не умрет… Счастливого пробуждения, mon frère[12]! Главное — если сможешь, вырастай высоким, гордым и могучим дубом, я буду несказанно рад…
Герман рассеянно прицепил крылатку на кончик носа — показал нос Силезии. Гм. Ну что ж. Пора идти. Кивая головой, посапывая, то и дело спотыкаясь о собственные ноги, плетется он по дороге к дворцу. Пыль стоит столбом.
Солнце скрылось. Сизые грозовые тучи все разбухают, все растут. Перезрелые, тяжелые от грозового вина.
Гм. Лес изрядно подпорчен. Войной и Притвицем. Генерал хочет и дерево продавать, и охотиться. А рубят все подчистую, так что дичь пропадает. Тогда он на выручку от продажи леса закладывает зверинец. Остается без гроша и опять велит вырубать. И дичь пропадает… Circulus vitiosus[13]. Ох-хо-хо. Благослови Господь нашего милостивого суверена.
Н-да, сильные мира сего. Их кровати для нашего брата всегда чересчур велики или чересчур малы. Руби голову, палач! Крути ворот, растяни мерзавца на дюйм-другой! Было бы странно, если б я не смог сделать этого остолопа таким, как мне хочется. Так Сила говорит со своими подвластными. А палач чешет в затылке и смущенно отвечает: Очень сожалею, ваша милость, но этот хитрец улизнул, помер, аккурат как дело пошло на лад. Ох-хо-хо. Эк нагородил. Мало тебе прокрустова ложа собственных амбиций…
Герман не вперял взор в небеса, как полагалось бы духовному лицу. Склонив голову, он брел по узкой полоске меж колеями и видел, как стелются под ноги, убегают назад подорожники и одуванчики. Внезапно вокруг потемнело, стало прохладнее. Герман приостановился, с удивлением поднял глаза. Ага. Лес. Под елями было безветренно и сумрачно, он даже зябко поежился в мокрой от пота рубашке. Вдалеке рокотала гроза, словно телега по дощатому настилу. Лучше накинуть плащ. Тьфу ты, мерзкая хламида. Выгляжу небось как ходячая палатка.