Закон палаты - Владимир Лакшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и дурак, я бы лучше поменялся.
— А что бы дал?
— Не твоё дело, — сказал Костя и взялся за книгу, давая понять, что разговор окончен. Он знал, что шарик ему не по карману.
— Толик, дай посмотреть. Толик, покажь, — неслось со всех кроватей.
Толяб открыл свой короб перед Гришкой, дал подержать шарик Зацепе, потом проковылял к Жабе и, наконец, снова очутился у ганшинской койки.
Щёки Ганшина пылали. Как только шарик оказался в его руках, его стало томить неудержимое желание во что бы то ни стало выменять его. Но с той единственной вещью, какой он мог прельстить Толяба, слишком трудно было расстаться.
Трёхцветный карандаш Ганшина знала вся палата. Снаружи карандаш сиял цветной радугой, а внутри по всей длине грифеля шли в нём синяя, красная и жёлтая полоски, так что довольно было лёгкого поворота в руке, и линия одного цвета незаметно переходила в другой. А как чудесно пахла по свежей очинке его розоватая древесина!
Карандаш был, понятно, московский, подаренный на прощанье дедом Серёжей в их последнюю встречу в Сокольниках. Всё, что вёз с собою Ганшин из Москвы, мало-помалу растерялось, переломалось и исчезло по дороге, а карандаш каким-то чудом остался. Ганшин берёг его, точил экономно, не давал никому, а с некоторых пор и сам вынимал лишь в редчайших случаях.
Случалось, Изабелла Витальевна, затеяв с ребятами рисовать, говорила, раздав клочки бумаги:
«Ганшин, а ну-ка дай Жабину свой карандаш подсинить море».
И Ганшин, вздохнув, лез на самое дно сумки, привязанной к спинке кровати, и из-под скомканного полотенца вынимал свою драгоценность.
Но теперь ему до смерти захотелось иметь подшипник, так что даже и карандаша не жаль было.
— Давай меняться, — решился он наконец. — Ты мне шарик, а я тебе мой карандаш. (Что такое его карандаш, объяснять было лишнее.)
— Покажь, — согласился Толяб с миной полного равнодушия. Небрежно повертел карандаш в руках и засунул в отвислый карман пижамы. — Сойдёт. А ещё что?
— Как ещё? — возмутился Ганшин. — Да другого такого и в Москве не достанешь. Если хочешь знать, дедушке его на выставке подарили… это на образец. Таких, может, всего сто штук сделали. Наркомовский карандаш. — Ганшин готов был зареветь с досады и оттого незаметно для себя начал привирать. — Это ты должен мне придачу! — крикнул он Толику.
— Как бы не так, — сказал Толяб, угрожая опустить подшипник в свой бездонный карман. — Не пойдёт. Гони приплату. Беру карандаш и… и ещё что-нибудь.
Что именно, он не успел придумать. Все знали, что жадным Толяб не был. В прошлый раз, например, он променял Гришке целёхонький спичечный коробок с засушенным жуком на такое барахло, как ножка сломанного циркуля. Но меняла должен меняться, и сейчас по всему было видно, что он не уйдёт, не совершив сделки. Ганшин предложил было конский волос, но Толяб поднял его на смех.
— Карандаш и десять колоний с зубчиками, — твёрдо произнёс он.
— Держи карман шире, — обиженно возразил Ганшин, но, помедлив, полез в сумку.
Он вытащил конверт с марками и, выбирая экземпляры поплоше, заляпанные штемпелями и с порванным краем, отложил на одеяле десять штук. Марок жаль, но отступиться от шарика уже не было сил.
— Хоть бы одну французскую колонию дал, жила, — вымогал Толик.
— Так и быть… — И, опасаясь, как бы Толяб не передумал, Ганшин прибавил к отложенной кучке марок треугольный Камерун.
С широкой, добродушной улыбкой Толик сгрёб марки. Теперь шарик поступал в безраздельную собственность Ганшина. Пять пар глаз ревниво наблюдали исподтишка за этой сделкой.
Толяб захлопнул доску с дырочками, взял костыли и, поджав загипсованную ногу, поскакал, не попрощавшись, в другую палату — хвалиться ганшинским карандашом.
А Ганшин с упоением крутил подшипник, наслаждаясь лёгким, покорным его движением, и долго вслушивался, поднеся к самому уху, как звенит и замирает чудесный звук.
В палате кто читал, кто крутил завязки от фиксатора. Жаба просто руками мотал без дела, раскачивая кровать. Гришка выслеживал на стене сонную муху. Но Ганшин знал, что это безразличие напоказ: всех точила немая зависть.
— Дай покрутить, — не выдержал первым Гришка.
— Ишь какой умный, сам хочу, — ответил Ганшин и, смягчившись, прибавил: — Завтра буду по очереди давать.
Костя ничего не спросил, не попросил. Он делал вид, что погружён в «Таинственный остров», но глаза его равнодушно бежали по строчкам, а в ушах тихо и сладко жужжал шарик. «Ещё посмотрим, Гашка», — с неопределённой угрозой подумал он.
Принесли ужинать. Тётя Настя раздала пшёнку. С электричеством ели быстро, собрали тарелки, и ночная сестра пришла выключать свет.
Ганшин долго лежал в темноте с открытыми глазами, чувствуя согревшийся в ладони гладкий металлический кружок. Потом осторожно, чтобы не уронить на пол, просунул руку в сумку над изголовьем и положил своё сокровище в самый дальний угол.
Через минуту он спал.
Глава пятая
ЭКЗЕКУЦИЯ
ет хуже, как проснуться среди ночи. Если болит, то кажется, болит раз в пять сильнее, чем днём. А-а, эта подлая боль — тянущая, далёкая, сладкая, настораживающая, — она идёт от колена к бедру и замирает где-то в суставе. Напряжение мышц — и вдруг острый, пронзительный укол, насквозь пробивающий кость, а потом опять тихое, сладкое побаливание… Боишься шевельнуться и ждёшь этого мига — спазм мышц, укол, ещё один, целая серия пронзающих ударов… И снова отпустило, надолго ли?
Но сейчас не болит, нет, а просто тоскливо, страшно. И время зимой не угадаешь — то ли всего час проспал, то ли утро уже. Одна полоска света падает через окно от фонаря. Наверное, снегом его залепило, еле видно сейчас, и только по белёной печи ходят отражённые тени, качаются.
А в коридор дверь приоткрыта, но там полная тьма. Лампу керосиновую, что стоит на тумбочке в коридоре, ночная сестра к себе забрала.
Если долго лежать и не спать, изо всех углов начинает лезть что-то чёрное, лохматое, крадётся под кроватями и будто чьи-то глаза молча следят за тобой. Ты шевельнёшься, и он шевельнётся… Фу-ты, это Гришка на койке повернулся. И опять тишина. Посапывают ребята. Засыпаю… Засыпаю… Шрк, шрк, шрк… Что это? Ганшин чуть приподымает голову над подушкой. А вдруг кто под Костину кровать забрался и сидит там, караулит? От одной этой мысли сразу сон пропал. Разбудить, что ли, Игоря?
Ганшин нарочно стукнул рукой по спинке кровати. Скрежет прекратился. Потом опять зашуршало и зацарапалось что-то внизу. Шрк… шрк… «Крыса, наверное», — догадался Ганшин и выдохнул с облегчением. Мерзость, конечно, но крыс в палате не боялись. Это девчонки визжат, как увидят. А ребята нет. На прошлой неделе гоняли одну по углам, били подушками, плётками, Жаба шахматную доску в неё запустил — как ошпаренная в коридор вылетела… Затихло вроде. Может, и не крыса, просто кошка под полом ходит.
Вдруг пахнуло сквозняком, стало тоненько подсвистывать что-то, и тёмная дверь в коридор сама закачалась, заходила… Неприятно всё же. «А вдруг на санаторий нападут? — спросил кто-то беспокойно внутри у Ганшина. — А зачем? — рассудительно возразил ему Ганшин. — А так просто, ребят поубивать. На селе вон, Маруля говорила, мужик трёх человек топором изрубил и в сугроб закопал, а зачем, так и не допытались…»
Но это было уже слишком — сон пропал. «Баба, дурак, — попробовал пристыдить себя Ганшин, — узнал бы Костя, по головке не погладил». Спать, спать, спать… Вспомнить про что-нибудь хорошее — про шарик или как на Рыжухе ездил — и спать. Говорят, если считать до ста, только медленно-медленно, верное дело уснёшь. «Раз… два… три …надцать… четырнадцать, пятнадцать…» И, положив голову набок, а правой рукою зажав ухо, Ганшин стал засыпать. Уже сквозь сон он слышал, как кто-то рядом звал няню, но не открыл глаза, а только подумал, довольный: «Я сплю».
Няню звал Зацепа. Он проснулся в полной тьме от неприятной тяжести и шевеления в животе, понял, что ему нужно судно, и испугался. Будить ребят? Кричать няню? Позор, позор! Он ещё пробовал уговорить себя потерпеть, не думать об этом, может, отпустит. Но внизу живота что-то бурчало, сжималось, ворочалось глухо и требовало немедленного выхода наружу.
— Няня! — по-цыплячьи, будто пробуя голос, позвал Зацепа.
Зов его странно прозвучал в мёртвой тишине палаты и, обежав спящие углы, даже не вышел в коридор. Только засопел и повернулся на своей койке Севка Ганшин. Зацепа решил было ещё терпеть, но схватывало всё резче, неотвратимее.
— Няня! — снова вскрикнул он негромко и жалобно, всё ещё робея и боясь разбудить ребят.
Но мёртво было в коридоре. Не шаркали издали валенки, не гремело эмалированное судно, не носилась светлая тень от трёхлинейной лампы.