Десять посещений моей возлюбленной - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смешные люди – старики. Из другой будто жизни, с другой планеты. Вроде и старые, а многого не понимают. Но интересно с ними разговаривать – только о прошлом. О современности – и спорить с ними не хочется – городят сразу ерунду, глупеют тут же почему-то. И Франца Кафку не читали. Все вот: А в наши времена… Да знаем мы, учили в школе, как было в ваши времена… Один другого-то… эксплуатировал.
На улице, как и договаривались, перед его домом, мы с Рыжим встретились.
Бумажки на носу нет. Сорвал. Облупина розовая. Сверкает. Гусиным жиром, что ли, ее смазывал.
Пошли.
От дома удалились.
Покурил Рыжий, глубоко затягиваясь и выпуская изо рта колечки, за углом школы. «Беломор». Достал где-то. Дядя Захар, отец его, махорку курит. Я подождал, не подгоняя. С пяти лет Рыжий курит, не отказывается. «И никогда не откажусь. Мне не мешает», – зарекается.
Дальше направились.
Рыжий в рубашке белой – выфрантился. Клеши нагладил, отутюжил.
– Близко не приближайся, – говорю.
– А чё? – спрашивает.
– Порежешь стрелкой.
– Не волнуйся.
Клеши черные, клин в них синий. Края штанин молниями окантованы. И туфли с острыми носами. Блестят на солнце. Как на носу его облупина.
– А галстук где?
– Галстука нет… Тятя стекло от лампы им почистил. Решил, что тряпка.
– Правильно решил.
Я – по-простому – заленился.
Опять народу в клубе – не протиснуться. Своих, местных, достаточно, и на каникулы еще немало понаехало. К бабушкам, к дедушкам, к родне далекой или близкой. Корни у многих тут остались. И отовсюду. Даже с Молдавии и Украины. Кто отдохнуть от шума городского, воздухом чистым надышаться, а кто-то ягоду пособирать. Скоро поспеет земляника. У нас землянка говорят. Как не в Ялань, куда еще-то. А нам и ехать никуда не надо, нам повезло – мы родились здесь и живем. Есть симпатичные девчонки. Из приезжих. Одна так очень. Света. Тоже в десятый перешла. Или – в девятый. У Шадриных гостит уже второе лето. Кто-то сказал: играет на баяне. Надо послушать. С ней, может быть, и стоит познакомиться? Нет уж, рыбачить будет некогда. На мотоцикле можно прокатить. Если, конечно, согласится… Согласится.
Очередь отстояли, купили билеты. Лимонаду в буфете выпили. По стакану. Денег – по два – не набралось. Кино заначки наши разорило. В библиотеке побыли. Библиотекаршей в клубе мать Гали Бажовых работает. Наталья Николаевна. Галя ее сегодня подменяет. Все же хорошая девчонка. Еще была бы чуть смелее. Взял почитать Эрнста Хемингуэя. Писатель классный. «По ком звонит колокол». «Прощай, оружие!». «Старик и море». И Джона Стейнбека. «Зима тревоги нашей». «Гроздья гнева». Рыжий сказал, что книг он летом не читает. Оба и в сельской мы записаны. Рыжий туда давно уже не ходит: «Тятя Стендаля искурил библиотечного. Думал, куда девалась книга? Дескать, валялась… На столе-то». Где мне достать теперь такую, мол? Анна Степановна – с той не пошутишь. И встречи с нею избегает. Сдай ей какую-нибудь взамен, говорю. По той цене же. Сдам, говорит. Все обещает. Обещалкин.
До бильярда не добраться – мужики в него на пиво состязаются. Шумные: двенадцать кружек на кону. Стерлядка вяленая, небольшая. Принес кто-то. Бутылка водки спрятана за шторой. Мы усмотрели. Одна, такая же, уже пустая, в углу стоит, возле бачка.
Свет в зале погас, кино пустили.
Места все заняты. Да и стоят еще чуть не впритирку. Как в переполненном автобусе. Ладно, на месте клуб стоит – не едет.
Протолкались мы к одному из свободных еще подоконников, где поджидал нас Вовка Балахнин, на подоконнике пристроились. Смотреть можно, только ломить к концу сеанса шею начинает – к экрану боком столько посиди-ка.
Титры идут пока, а все уже смеются – чудную троицу припоминая. Мам-мам-бирьяк. И много что еще. Когда уколы-то им ставят…
Наизусть знаем. И все равно. Смотрел бы и смотрел. Спортсменка, комсомолка, просто красавица. Еще бы.
Где-то на белом свете, там, где всегда мороз… Рыжему будет что теперь орать – надолго хватит. «Я, – говорит, – еще мелодию не выучил». Совсем забыл бы про нее.
Грустно, когда заканчивается. Но всему время приходит, как говорит мама. Расстались Шурик с Ниной на экране. А мы – с ними. Шурик-то – ладно, с Ниной – без охоты, чуть не с отчаянием.
Взрослые разошлись. Молодежь осталась. Начались танцы под радиолу. Мы отказались в этот раз играть. Никто не стал нас и упрашивать. Пластинок много, всяких разных, меняй только. Есть неплохие. Звездочка моя ясная, как ты далека от меня… Были бы «битлы», было бы лучше. Но «битлы» только на катушках. А в клубе нет магнитофона. Из дома вряд ли кто потащит – вещь дорогая.
И старшим наше подавай, им заграничного не надо. Дескать, «битлы» нам ваши не по вкусу. Большое горе.
Ушел домой я, хоть и не хотелось.
Молока попил, в гараж подался. Включив приемник, о Ларисе вспомнил. Сердце заныло. Как у мамы. Кстати – как раз симфонию передают. Скрипки да флейточки. Виолончели. Для сна – нормально. Спать только лег, слышу, высвистывает меня с улицы Рыжий. Так только он свистит, ни с кем не спутаешь. Как соловей-разбойник – пуще. От его свиста шуба заворачивается – так говорил Иван Захарович. И добавлял: «Всю жизь свою, варнак, просвиш-шэт… Я яво вижу наперед: из-за тюремной пялится ряшетки… Ох, и зряшной уж парнишшонка».
Вышел за ворота.
– Ну? – говорю.
– Приехали! – говорит Рыжий, а сам, как медная блесна, песком натертая, сияет.
– Кто? – спрашиваю.
– Да эти… девки-то.
– Какие?
– Да переписываемся с которыми.
– Ты, – говорю.
– Чё я? – спрашивает.
– Переписываешься.
– Я. И ты сначала-то… сам отказался.
Мода у нас такая завелась. Узнают как-то или от кого-то девчонки имена и фамилии мальчишек из других деревень и предлагают переписываться. И мне одна прислала из Черкасс – Ялани выше по Кеми тут – письмо с предложением дружбы и с настоятельной просьбой отправить ей мою фотку – чтобы хоть представлять, что я такое и как выгляжу. Дуся Тюрюмина – какая-то. А другу – Таня Чурускаева, ее подружка, из Черкасс же. С подобной просьбой-предложением. Мы никогда их и в глаза не видели, даже не знали, что такие есть на белом свете. Есть, оказалось.
Сфотографировал я сам себя со скорченной физиономией и сведенными нарочно на носу глазами – страшнее некуда, как и задумал, получилось – и послал Дусе портрет этот на вечную память. На том общение и прекратилось. А друг мой с Таней продолжают переписку. Как-то еще по почте не влюбился. Но письма все-таки хранит – недобрый признак. Люська Маркелова к сестре своей уехала в Исленьск – по ней скучает. Хотя она ему и не давала повода.
Они-то, Таня с Дусей, и приехали.
– Да не пойду я. Спать уж лег.
– Нигер, ты чё?! Совсем рехнулся?
– А как, не выспавшись, поедем?
– Тогда и я уж не пойду.
– Ты, Рыжий, мертвого упросишь.
– Истома, ты заколебал.
Оделся я. Пошли мы.
Улица в мураве – идти по ней пружинисто, но мягко – как по персидскому ковру; вот и идем мы, чуть пружиня.
Туча скатилась за Ислень. Уперлась в Кряж, упругим боком в него вмявшись. Розовая. Как будто Бог ее облил малиновым вареньем. Чтобы не ослепляла белизной. Раскосматилась ее макушка, растрепалась. Она, другая ли гремит. Далеко где-то – глухо и высоко проносится по небу рокот.
Небо раскрасилось – от золотого до лазоревого.
В низине чибисы кричат. Утки раскрякались на лужах – чем-то обеспокоены. Пугает кто-то их. Быть может – кошки. Где только летом те не бродят. Подобно диким.
Ерошка наш гуляет где-то целый месяц. В лесу, может? Поди, уже и не живой.
Старики и старухи на месте – им не спится. Есть, что вспомнить, есть, что обсудить. Дорога торная – не вязнут – беседа их не прерывается. И мы у них под зорким наблюдением – уши у Рыжего зардели; свои не вижу, чувствую – горят.
Лишь самых древних в избы увели – за это время уж проветрились. Помнят они, где были только что, не помнят ли – загадка, в которую и вникать страшно.
Дымокуров прибавилось; ды́мки расширились и уплотнились; с ними туман готов смешаться – после не различишь их и по цвету.
Солнце уже над самым ельником. Когда закатится оно, его короной увенчает. Скоро корона потемнеет – как будто патиной покроется; сколько-то времени спустя и вовсе смоется. Чуть не на сутки.
А Камень долго еще будет озаренным – день там длиннее, чем в Ялани.
Мужики возле клуба. Женатики. Человек тридцать. Громко разговаривают и смеются. Лица у них, как кирпичи, красные. И не только от заката. Чубатые. Виски и затылки у них стриженые. Не как у нас. Мы для них – хиппи волосатые.
Побреют, в армию-то загребут.
Пусть тогда бреют, нам до лампочки.
«Длинноволосые, как Меровинги», – говорит про нас наш учитель истории Артур Альбертович Коланж, бывший наш классный руководитель, ушел на пенсию недавно, но подстричься не заставляет.