Пасторша - Ханне Эрставик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она не стала есть, — сказала мать. — Хотя я приготовила мясо так, как она любит. Я сказала ей, чтобы она взяла с собой поесть, когда она уходила. Завернула в фольгу, а потом положила в пакет и дала ей.
Вверху на дороге показалась машина, она съехала вниз и остановилась. Мы стояли, не оборачиваясь. Послышался звук захлопывающихся дверей, и громкий голос произнес что-то, а другой ответил, и мы услышали приближающиеся шаги. К нам подошли двое мужчин с носилками. Они обошли вокруг нас и зашли с другой стороны. Ветер немного стих, но по-прежнему несло холодом, и солнце не давало тепла. У меня замерзли руки, я могла засунуть их в карман, но не стала. Уши тоже замерзли.
Ленсман и еще двое подошли к нам. Все стояли и смотрели, как ее подняли на носилки, и один из мужчин застегнул молнию на мешке. Такую же длинную молнию, как на палатке.
Мужчины подняли носилки и двинулись к дороге. Мать повернулась ко мне и протянула что-то. Это был пакет с едой в алюминиевой фольге, он блестел на солнце. Должно быть, мать все время держала его в руках. Я взяла его и спросила, пойти ли мне с ними, но она покачала головой и двинулась прочь.
Я сказала, что загляну к ним, и осталась стоять.
Отец пошел следом за носилками. Мать подбежала и пошла рядом с носилками. Она шла по снегу, как если бы в мешке была дырка и из нее торчала рука, которую можно было держать.
Перевозка уехала, и стало совсем тихо. Родители — вслед за ней, ленсман со спутниками также уехали. Я стояла с пакетом; он был еще теплый в том месте, где его держала мать.
В пакете оказалась жареная отбивная котлета. Я снова завернула ее в фольгу. Надо выйти из машины, спуститься к воде и бросить ее в море. Но я не двигалась с места. Завела мотор и включила печку. В машине пахло котлетой. Сил не было совсем. Хотелось закрыть глаза и уснуть.
Ветки, сучки и деревья, а между ними туман. Маленькая синяя кукла, у которой были только голова и лицо, а остальное — кусочки материи. Тела не было, не за что схватиться. Черная пустая сцена с прожектором. Тишина перед началом представления. Все картины, возникавшие в голове, были наполнены этой тишиной и тем, что последовало после. Но звуки, сам ход событий исчезали, и я не могла удержать их.
Я дала задний ход и выехала на дорогу. Переключила скорость, обернулась и посмотрела на вешала. Мне пришлось долго всматриваться, пока я разглядела наверху конец веревки. Может быть, надо было отвязать ее и снять, подумала я. Но зачем? Она просто болталась там. Я посмотрела на бревна, камни, песок и воду.
И не спеша поехала обратно вдоль домов по ухабистой дороге. В ямах стояла замерзшая талая вода. Не похоже, чтоб здесь кто-то жил. Разве что только летом. Я представила себе, что на дворе тепло, поздний вечер и солнце стоит низко над фьордом. Вдруг дверь открывается, из нее выбегает ребенок и кричит что-то человеку, идущему за ним вниз по лестнице. Это девочка-подросток и мальчик, она бежит впереди него вниз по траве к берегу. У окна комнаты стоит бабушка и смотрит им вслед, на ней фартук в мелкий цветочек, ее седые волосы уложены в прическу.
У шоссе я остановилась. Можно было повернуть направо и поехать в рыбацкий поселок к Нанне. Сидеть рядом с Лиллен на диване и смотреть детскую передачу, играть в карты, читать ей сказки или библейские сказания. А потом погасить свет и сидеть у ее кровати на мансарде со скошенным потолком. Почему я этого не сделала? Но я уже поворачивала налево, обратно в город.
Дорога шла вдоль фьорда. Я смотрела на воду, отлив и траву, а потом на дорогу. Она была построена так, что снег на нее не ложился, а сдувался. С противоположной стороны дороги начиналась большая гора. На ней не было деревьев, только мелкий кустарник в низинах и ложбинках, а вокруг них камни и вереск.
«Что касается бития палкой и рукоприкладства, пусть мне будет дозволено заметить, что я не использовал оных со среды 22 октября, что бы ни говорили арестованные финны».
Я ехала медленно. Все вокруг было открыто, полный обзор Но все равно я не могла сосредоточиться и была где-то далеко отсюда. Не могла думать ни о дороге, ни о пейзаже, ни о руле, который держала в руках. Как будто все мысли кончились навсегда. Как будто я ехала по плоской спине большого зверя, который в любой момент мог подняться и стряхнуть меня. У меня не было в жизни ни зацепки, ни точки опоры.
Но это же не так, Лив, услышала я внутренний голос маленькой разумной Лив. Ты же пастор, ты сведуща в Писании, ты окрыляешь паству. Люди приходят к тебе со своей душевной болью, и для них это общение что-то значит. Да, да. Я хотела обернуться и посмотреть в глаза этому внутреннему голосу, показать ему всю пустоту его аргументов, чтобы он сам в этом убедился и замолчал.
Я хорошо знала, что меня вполне можно заменить. Кто-то другой надел бы облачение, сидел в церковной конторе и выполнял мои функции. Другие руки могли бы раздавать облатки из пресного теста, осенять крестом грудь и лоб младенцев.
Разве ты не этого хотела, Лив, не потому ли ты все-таки стала пастором? Чтобы вырваться из тесной оболочки, разжать эти тиски. Чтобы не было так, как во время работы над диссертацией, — когда сжимало виски и слова теряли реальность.
Ведь так оно и происходило, тогда в Германии, год тому назад. Все постепенно выхолащивалось, как будто я ехала сквозь туннель, который все время сужался и наконец совсем сошел на нет. Слова стали такими резкими, что потеряли смысл, они не могли выразить самое важное. Потому что это важное было круглым и подвижным и ускользало, а слова в моей диссертации — слишком узкими, угловатыми, и поэтому из них исчезло все, что имело значение и смысл.
А потом случилась беда с Кристианой. И я уехала сюда.
Я сделала последний поворот на пути в город. Издалека было видно, как он был спроектирован. Сначала разложили на столе большой лист бумаги и нарисовали на нем линии. А потом начали копать землю, линии стали улицами, а план — реальностью.
Язык — реальность. Так же, как и пастор, который бил людей палкой, рукой. Все это попытки пробиться к смыслу. Как маленькое сердечко на ее руке, стрелка с вымпелом. Оно было выжжено, но не помогло, не оживило и не согрело.
Я встала на обочине, потом въехала в гараж. Открыла дверцу машины, спустила на землю ногу и попала во что-то холодное, в воду. Видно, растаял снег, лежавший здесь всю зиму. Было холодно до боли. Я выхватила ключ из зажигания и вскочила на небольшой сугроб. Потом пошла к дому по протоптанной тропинке. Монотонно гремела музыка.
Окна в комнате Майи были занавешены. Я представила себе, как она лежит в постели в своей комнате с темно-красными гардинами, красными стенами и картинами в рамках золотистого или черного цвета, с изображениями богов самых различных религий.
Я вспомнила, как она в первый раз показывала мне свою комнату. Наверно, хотела меня испытать. Она смотрела на меня и крутила кольцо на большом пальце руки. А потом упала на кровать, уставилась в потолок и заявила, что красный цвет связывает всех людей и все веры, что это цвет крови и что именно поэтому она так окрасила стены.
Я представляла себе Майю в красной комнате, посреди громкой музыки, грохота и плавного потока, который не останавливался ни на секунду, чтобы перевести дух. Я видела, как она лежит на кровати, на лиловом лоскутном одеяле, которое сама шила всю зиму.
Сначала она разложила на полу в гостиной лоскуты материи — лиловые, сине-лиловые и красно-фиолетовые. И сказала, что специально разбросала их так, чтобы быть уверенной, что не получится никакой системы. Я не стала возражать, не сказала, что она сама себе противоречит, а просто нагнулась и потрогала блестящие лоскутки. Некоторые были из парчи, другие — с золотой нитью, третьи — матовые, четвертые — с серебром. У меня закружилась голова, когда я смотрела на них, как будто узор был особым миром, который затягивал меня, и я боялась туда упасть.
Упасть и снова попасть в Германию, в мастерскую Кристианы, уставленную ящиками и коробками с кусками ткани и масками. Куклы — большие и маленькие — лежали сверху на коробках, висели на стенах или свешивались с потолка. А еще реквизит, мебель, миниатюры, маленькие набивные стулья и столы, кровати, щетки для волос, игрушечная еда из пластмассы и фарфора. Здесь же она сшила и мою столу; должно быть, работала несколько дней или ночей, ведь она спала очень мало; она как-то упомянула это вскользь, но я невнимательно слушала и не помню, что именно она сказала. Средняя часть столы была так же сделана из лоскутов, как и одеяло Майи, только из светлых, почти белых, бледно-зеленых, голубых и лиловых.
Нет, не надо падать, подумала я, надо остаться здесь, потрогать одеяло, побродить по комнатам и поболтать о чем-нибудь.
— Мне это напоминает поморов, — сказала я тогда Майе, когда мы с ней были в гостиной вдвоем, — поморскую торговлю. Это было очень давно. Поморы привозили с собой такие ткани. — Я посмотрела на лоскут в своих руках — он был темно-синий. — Может, они были и у тебя в роду.