Некий господин Пекельный - Франсуа-Анри Дезерабль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому и я решил прочитать Гоголя, всего, а для начала перечесть “Мертвые души”, по крайней мере первый том (второй Гоголь сжег), который начинается с того, что в плохонькую гостиницу захолустного городка приезжает некий Чичиков, “коллежский советник, помещик, по своим надобностям” (на самом же деле – мошенник), с пьянчугой кучером Селифаном и лакеем Петрушкой, обладавшим, как сообщает нам автор, “своим собственным запахом”. Оставив вещи в номере, Чичиков велел подать себе обед и “с чрезвычайной точностию расспросил, кто в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, – словом, не пропустил ни одного значительного чиновника; но еще с большей точностию… расспросил обо всех значительных помещиках: сколько кто имеет душ крестьян, как далеко живет от города, какого даже характера и как часто приезжает в город”.
Потом приезжий осматривает город, наносит визиты всем местным сановникам, вечером отправляется на бал к губернатору, играет там в вист, проявляет себя человеком любезнейшим и обходительным, получает приглашения еще и на другие вечера, где ему также удается “показать в себе опытного светского человека”, всегда умеющего поддержать разговор, так что все очень скоро почитают за честь заполучить его к себе в гости.
И тут Гоголь изобретает то, что называется “клиффхэнгер” – прием, когда конец главы оставляет читателя в ожидании (часто встречается в телесериалах, например, в последние секунды серии герой лежит в гробу, все думают, что он мертв, а он вдруг подмигивает, или же – вариант более мягкий, но не менее захватывающий – он думает, что жена надолго уехала, а она внезапно возвращается и застает его в постели с любовницей – что дальше? Продолжение в следующей серии).
Так вот, первая глава “Мертвых душ” кончается клиффхэнгером, не слишком тонким, но действенным: “Такое мнение, весьма лестное для гостя… держалось до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие… о котором читатель скоро узнает, не привело в совершенное недоумение почти всего города”. Мог бы и я вслед за автором “Мертвых душ” прибегнуть к клиффхэнгеру и сказать, что о Гоголе заговорил не случайно, что это не просто одно из бесчисленных отступлений, а намек на то, что история Пекельного разыгрывается на страницах не только Гари, но и Гоголя (а может быть, и нет, может быть, Гоголь тут ни при чем и читатель, дойдя до конца, спросит, чего ради его приплели. Что ж, поживем – увидим).
43Ромен растет в Ницце, заканчивает школу, продолжает писать, сначала в Эксе, а потом, в Париже, поступает там на юридический факультет – типичное решение для восемнадцатилетнего юнца, не знающего, чем он хочет заниматься в жизни.
Лично я всегда знал, чему именно хочу посвятить свою. Я встал на коньки в возрасте пяти лет, это было в Амьене, на неправдоподобно голубом льду “Колизея”[17], там, на окруженном красными трибунами стадионе, я провел все свое детство – каждый вечер, даже по субботам и воскресеньям, приходил туда выписывать ногами гаммы. И уяснил навсегда: каток для меня – вся жизнь, ничего больше мне не надо.
Естественно поэтому, что, получив аттестат, я твердо объявил свое решение – стать профессиональным хоккеистом и ни на что другое не размениваться. Отец, сам хоккеист, а позже тренер по хоккею, пришел в восторг, мать же чуть не упала в обморок. Не может быть и речи! Не для того она растила сына, чтоб он гонял по льду резиновую блямбу деревянной палкой, пусть и с загнутым по науке концом. Профессиональный хоккеист? А почему бы не огнеглотатель на паперти собора? Хочешь играть в хоккей? Пожалуйста, но при одном условии: пойдешь учиться.
Я согласился – ведь в то время я был еще мальчишкой, покладистым, послушным родительской воле, а главное, не имел собственных средств к существованию. Но чему и как долго учиться? Чему угодно, великодушно отвечала мама, лишь бы в конце концов ты защитил диссертацию (это был ее пунктик). Что ж, я решил для вида записаться в университет, но ходить туда, разумеется, не собирался.
Большая часть корпусов Пикардийского университета имени Жюля Верна, открытого в 1969 году, находится в предместьях Амьена: после известных событий потенциальных смутьянов сочли разумным держать за пределами города – трудновато свергать установленный порядок на свекольных полях. В центре разместили только факультеты точных наук, экономический, медицинский и юридический – видимо, решили, что тамошние студенты не такие отъявленные бунтари. Там они располагаются и до сих пор: в квартале Сен-Лё, в двух шагах от собора и в трех – от катка.
Точные науки внушали мне такой же, если не больший ужас, чем долгие медицинские штудии. Оставались экономика и право. Я кинул шайбу вместо монетки – выпала юриспруденция. Мама ликовала – она уже видела меня в мантии с алой накидкой, произносящим эффектную речь, а себя – гордо идущей со мной под руку по улице Труа-Кайу (это амьенские Елисейские Поля) на церемонию вручения диплома доктора наук или посвящения в адвокаты (ибо одной диссертации мало, я еще должен был стать адвокатом). Вот так я очутился на скамье академической аудитории, стал слушать лекции и узнал из них, что статьи закона что-то гласят, что иск предъявляют, а определение выносят. В то время меня можно было встретить в коридорах юрфака, вдохновенно куда-то спешащего с Гражданским кодексом под мышкой; я наравне с другими сыпал умными словами: сервитут, синаллагма и пр., считал своим священным долгом субботние паломничества в Морсан-сюр-Орж[18] и твердо знал, что fraus omnia corrumpit[19]. Летами юноша, повадками – ученый муж; пижон и хлыщ со старческим нутром – вот кем я в результате стал. Сессия на отлично, успех – я упивался похвалами и становился красным, как обложки кодексов Далло[20]. Закончился первый семестр. Ну а второго не случилось.
Безработица среди молодежи – эндемический недуг в наших широтах, в то время он свирепствовал точно так же, как сегодня, не больше и не меньше. Предполагалось, что излечить его в короткий срок сможет новый Закон о равных возможностях, в частности при помощи КПН[21], чудодейственного изобретения, аббревиатура которого имела несколько расшифровок: для правительства – Контракт первого найма; для оппозиции – Коррупция – Произвол – Нищета; для молодежи – Кампания против нас. Молодежный бунт поначалу кипел на улицах, но вскоре перекинулся в аудитории: на каждом углу устраивали генеральные ассамблеи, принимали резолюции против цензуры, громоздили перед дверями столы и стулья (что пышно именовалось “строить баррикады”). Почти все университеты были парализованы. Пикардийский не исключение, все его корпуса, как в пригороде, так и в центре, превратились в бастионы студенческих волнений.
Не считая вечерней молитвы (каждый день – по четыре часа служения ледяному богу), заняться мне было нечем. Я предавался ничегонеделанью: гулял, мечтал, смотрел на дождь (в наших краях это почти круглосуточное развлечение: дождь тут идет всегда, а если не идет, то это верный знак, что он вот-вот пойдет); и очень скоро утомился от скуки.
Однажды, дело было в марте, бродя по городу, я очутился, сам не знаю как, на улице Республики, перед библиотекой имени Луи Арагона, – это имя мне не говорило ничего, хотя само здание, громоздкую неоклассическую уродину на дорических колоннах, я видел много раз. И вдруг почему-то решил заглянуть. Вошел настороженно, как в незнакомое и, может быть, небезопасное место – ведь тут скрывались тысячи и тысячи вещей, именуемых книгами, – вещей мне неизвестных и, очень может быть, небезопасных.
Я взял с полки одну наугад, раскрыл и глазом не успел моргнуть, как уже, спешившись, шел вдоль кустов орешника и шиповника, а сзади конюх вел под уздцы двух лошадей, шел в шуршании лесной тишины, обнаженный по пояс, в лучах полуденного солнца, шел и улыбался, загадочный и царственный, уверенный в победе. “Любовь властелина” я прочитал запоем за пять дней и с этих пор стал жить в книгах. Той весной все студенты вышли на улицу, я же сидел в руанском коллеже и готовил уроки, когда вошел директор, а за ним новичок, одетый в городское платье, и служитель, тащивший большую парту; или страдал с Йозефом К., которого кто-то, по-видимому, оклеветал, потому что, не сделав ничего дурного, он попал под арест; или гулял в Мегаре, предместье Карфагена, в садах Гамилькара, а то и вовсе спустя много лет стоял у стены в ожидании расстрела.
Участь КПН, чьи дни были сочтены, меня ничуточки не волновала; пусть бы мятежники хоть все устои республиканского строя свергли, пусть бы гильотинировали президента у меня под окном, я бы только задернул занавески. Отныне мне было глубоко наплевать на все эти глупости. Я был Кафкой, летом 1914 года записавшим в дневник: “Германия объявила России войну. После обеда школа плавания”.
Закон в итоге был сначала утвержден, а потом отменен, и вот однажды утром гром великий грянул, баррикады разобрали, столы и стулья почистили и поставили на ноги. Занятия возобновились, но я на них больше не ходил. Вместо того чтоб слушать лекции, сидел в библиотеке, читал и писал. Тогда еще мне было невдомек, что отныне вся моя жизнь будет исчерпываться этими двумя глаголами и, более того, сольется с ними.