Не забывайте нас... - Рауль Мир–Хайдаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Установив довольно тяжелый камень как полагается и поправив холмик, он с трудом прочитал на выкрошившемся бетоне: «Кашаф Валиев. 1923–1949 гг.», а чуть ниже с трудом разобрал надпись: «Онытмагыз безне».. Из тридцатилетней давности обращался к нему двадцатишестилетний парень: «Не забывайте нас…» Не забывайте нас…
Кашаф Валиев… Кашаф… Бекиров без труда вспомнил его, ведь он бывал у них дома, один из парней, вернувшихся с войны. Не дожил, много не дожил до хорошей жизни Кашаф, а значит, из тех парней, ушедших на войну, считай, остались трое: отчим, Васятюк и потерявший на войне руку бухгалтер райпотребсоюза Ахметжанов. «Не забывайте нас… не забывайте нас…» — словно сквозь время кричал печальноглазый Кашаф.
По вечерам Бекиров с отчимом сидели на айване, который на узбекский манер смастерил Фуат Мансурович, чем удивил Исмагиля-абы и обрадовал Минсафу–апа. Отчим, хотя и крепился, на работе очень уставал; не шутка для старика — целый день на ногах. Айван оказался кстати; положив под локоть подушку, отчим по-восточному полулежал, покуривая неизменные дешевые сигареты «Прима». Курил он их по-старомодному, пользуясь мундштуком, да и сигареты держал в побитом эмалевом довоенном портсигаре. В такие минуты Фуат Мансурович иногда ощущал в себе прилив какого-то нового чувства к этому человеку, хотелось подойти и сказать или сделать что-нибудь приятное ему.
Никогда раньше Бекиров не понимал, не задумывался, как гордо, по-мужски, не унижаясь, не расплескав на долгой и трудной ухабистой дороге жизни достоинства, прожил свои годы Исмагиль–абы. Не унижал и не позволял, насколько мог, унижать достоинство других.
В этот приезд мать рассказала про отчима случай, который произошел лет пятнадцать назад. В тот далекий год совсем худо было с сеном, не то чтобы засуха, а просто колхоз сам не накосил: некому было и нечем, да и другим, желающим накосить под процент, не велено было, и сено в цене подскочило — просто ужас. Кто помоложе да с транспортом, из других районов и областей завозили. Тогда кто-то и надоумил Минсафу–апа написать в военкомат, в те годы как раз начали вроде фронтовикам больше внимания уделять.
Написала мать, так-то и так, помогите, мол, фронтовику, орденоносцу, человеку преклонных лет и слабого здоровья. Конечно, ни слова об этом Исмагилю–абы сказано не было. Его ответ: «Я воевал не за то, чтобы задаром сено получать» — Минсафа–апа знала заранее. Прошло несколько дней, и как-то к вечеру к ним зашел средних лет капитан, новый работник военкомата. Конечно, тут же самовар на стол. Капитан был любезен, расспрашивал отчима обо всем, и о наградах тоже. Исмагиль–абы воспрянул духом, повеселел, орлом глянул на Минсафу–апа: через много лет вспомнили, интересуются. Спросил гость и о корове, и о сене. Старики, ободренные вниманием, вдвоем выложили свои тревоги и насчет коровки; где ж им триста пятьдесят рублей на машину сена добыть. Тут любезный капитан и предложил: хотите, мы, мол, прижмем, пристыдим через военкомат предприятие вашего сына в Ташкенте, пусть поможет старикам с сеном. Секунды хватило, чтобы отчим понял, чем был вызван визит щеголеватого капитана. Хотя он всю жизнь с почтением относился к властям и умел держать себя в руках, а тут не выдержал и показал оторопевшему капитану на дверь. Даже попить чаю не дал, отобрал пиалу из рук. А уж Минсафе–апа досталось, до сих пор вздрагивает; потому и с пенсией такую осторожную политику ведет.
Уезжать, не узнав окончательного результата хлопот насчет пенсии, Бекиров не хотел и уже собирался дать телеграмму на работу, что задержится дня на два–три, но в тот же день к обеду Исмагиль-абы вернулся радостный и возбужденный. За столом он спросил у матери, показывая на холодильник, есть ли, мол, что-нибудь эдакое. Минсафа–апа поначалу и не поняла, отчим никогда не пил в рабочее время. Достав все ту же початую бутылку пшеничной, оставшуюся с банного дня, мать не преминула напомнить отцу об этом.
— Все, отработался, шабаш! — озорно улыбнулся Исмагиль-абы, разливая остатки по рюмкам. И тут же рассказал, что перед самым обедом вызвали его в отдел кадров и объявили, что пенсия ему определена, и будет он получать ее второго числа каждого месяца, значит, уже через неделю.— Семьдесят два рубля, мать, семьдесят два рубля! — радовался отец.— Переплюнул я все-таки Шайхи, у него только шестьдесят восемь… а семьдесят два, мать, с твоими-то нам хватит, нам много не нужно, верно я говорю?
После обеда, все в том же приподнятом состоянии духа, Исмагиль–абы отправился на работу, чтобы закончить последнее одеяло и сдать числящийся за ним инвентарь и инструмент. Признался все-таки старик, что чертовски устал и очень рад пенсии. Фуат Мансурович, подмигнув матери, ушел к себе укладывать чемодан и упаковывать книги — решил ехать в Ташкент утренним почтовым поездом. А Минсафа–апа поспешила к соседке, звать на помощь, договорились вечером гостей пригласить: и пенсию долгожданную отпраздновать, и заодно проводы сына отметить.
Тщательно укладывая книги в коробку из-под болгарского вина, выпрошенную в сельмаге, Фуат Мансурович вдруг задумался, почему отчим в такой важный для себя день вспомнил Шайхи и сравнил пенсии. Бекиров, конечно, знал, что у Исмагиля–абы с Шайхи давно шла скрытая борьба, борьба неравная, потому что на разных ступенях общественного положения стояли они. Шайхи с таким же начальным образованием, как и отчим, но с партбилетом в кармане, умудрился и фронта в войну избежать со своим дружком Мухаметзяном Шакировым, и всю жизнь проходить в начальниках. Всегда он оценивал, инспектировал, курировал, принимал работу отчима, так сложилась жизнь. Шайхи, человек недалекий, ничего в жизни не умевший, люто завидовал золотым рукам и светлой голове рыжего Исмагиля; ждал, что вот–вот сникнет от круговерти жизни Исмагиль, устанет ходить в учениках с седой головой и запьет, а тут ему и под зад коленкой, как прогульщику и пьянице, можно будет дать,— и такую комиссию возглавлял глуховатый малограмотный Шайхи. Ан нет, держался солдат, не просил ни милости, ни снисхождения. А сколько сотен кепок, сколько десятков пар валенок отметил он Исмагилю–абы третьим сортом, а то и браком, думал, что придет, приползет на коленях Исмагиль и попросит — смилуйся, мол, Шайхи, пожалей; нет, не пришел. А сколько пар валенок, тапочек, сколько кепок и шапок, вроде как взятых на экспертную комиссию, недосчитался отчим, хотя как истинный мастер узнавал свою «бракованную» продукцию на ногах и на головах домочадцев, родни и дружков Шайхи. Никогда отчим не крикнул ему в лицо «вор», ибо время было такое: людям, подобным Шайхи, рискованно было бросать такое даже вслед. Но Шайхи-то всегда читал в усталых, покрасневших от пыли и бессонного труда глазах Исмагиля: «Ничтожество, мерзавец, неуч, вор», потому и лютовал пуще.
Только однажды в долгой и неравной борьбе Исмагиль праздновал победу, хоть и обошедшуюся, что называется, себе дороже. Работал отчим тогда на мельнице, или, точнее сказать, на крупорушке. Была такая малосильная установка рядом к кожзаводом. Мололи для колхоза, мололи и «давальческое», то есть частникам. А частник того времени приходил на мельницу с пудом–другим, а уж с целым мешком зерна не часто. За помол брали определенный процент.
Пришел как-то на мельницу и Шайхи со своими старшими сыновьями, Акрамом и Мухарамом, лет через десять одного из них убьют в Караганде, наверное, как и отец, тот хапал и хамел чрезмерно. Разумеется, ни «здравствуйте», ни «салам–алейкум», как порядочные люди говорят, никому не соизволил бросить, а на длинную очередь — дело перед Новым годом было — даже не глянул. Каждый пришедший свою пшеницу ссыпал в бункер сам и сам из ларя выбирал деревянным совком теплую муку в мешок. А отчим следил за тонкостью помола, сбавляя или, наоборот, прибавляя ход жерновам, квитанции выписывал и процент за помол в государственный ларь ссыпал.
Шайхи, едва кончился чей-то очередной скудный помол, молча отпихнул очередника–казаха брюхом, и сыновья его ссыпали в бункер тяжеленный мешок. Отчим, выписывавший очередную квитанцию, конечно, все это видел. Ни взвешивать свой мешок, ни оформлять квитанцию Шайхи не стал. И платить за помол, как все, конечно, не думал. Мука сразу пошла хорошо, и помол был что надо, Шайхи даже улыбнулся. Сыновья держали мешок, а продолжавший улыбаться Шайхи торопливо сгребал совком.
Исмагиль–абы сидел, закипая от бессилия и стыдясь за себя и за людей, испытывающих унижение, и только маска из мучной пыли, словно у Арлекина, прятала горевшее огнем лицо. Неожиданно он потихоньку отошел от стола, взвесил чей-то мешок и поднялся наверх. Что-то там посмотрел, наверное, поправил и вернулся за стол. Мука шла ровно, густо. Вдруг раздался треск, шум, бункер враз ссыпал на жернова остатки мешка, и уже вместо муки повалила ведрами какая-то мешанина, годная разве что на корм скоту.