Пустыня - Василина Орлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это после того, как мы знали вместе ночи под бормотанье дождя или с лунным оком в окне… И как он хотел целовать меня всю, от макушки от пяток, и качать на руках, и баюкать под музыку.
Музыка долго мешала расстаться. Куда я пойду, если нигде — в кафе, в автомобиле, на улице, в офисе — не прозвучит «Пролог» Леонкавалло, «Омбра май фу», «Я пойду по полю белому», «В двенадцать часов по ночам», «Осень, рыжая кобыла, чешет гриву» и всё, что мы слушали до онемения.
Неужели я говорю о нём, о моём дорогом, тёплом и живом, любимом и преданном Дмитрии? Поутру понадобилась добрая минута, прежде чем вспомнила — поняла — осознала весь свод причин, последовательность событий, течение вещей, почему проснулась одна.
Больше не могу писать. Сдерживаю слёзы. Сейчас пойду курить.
Да не ворчите! Я снова стала покуривать… Два года, когда была счастлива и не помышляла о сигаретах, ушли, исчезли, развеялись, как табачный дым с белых яблонь.
Я бы и вина выпила, не хотелось. Чувствовала: начну пить и стану рыдать. Потекли долгие дни без тебя. Я считала каждый, я говорила себе: так. Сегодня уже второй. А кажется, что вечность.
Порой возносила благодарность: поженились и обвенчались. Давно бы расстались, а ведь я по-настоящему люблю. Сердце преисполнялось ликованием. Я ещё его фамилию ношу, я не дам развода, приручу его, приучу, всё прощу, пусть походит, погуляет сам по себе, но он вернётся, вернётся, ничего другого не остаётся.
Я написала сотню стихотворений. И если будет нужно написать сотню картин — я сделаю, могу. Встретимся, и снова будет моим. Может быть, так состоится ещё не скоро, может быть, пройдет не один и даже не два года. Сейчас он совсем другой, не тот, кто мне нужен, которым ему быть должно — нам оказалось возможным пройти рука об руку лишь несколько месяцев, и начались вздорные придирки, я и сама сломалась, погрузилась в депрессию, нападала на родных, принимала таблетки, а они не помогали. И я всё время плакала, бесилась, сама была не своя — теперь начинаю думать, может быть, потому, что он пришёл?
Ведь он инфернален, демон, изверг — сумел прикинуться ангелом. Кто, как не низшее существо, умеет быть красив и благороден: ангелы, если сходят на землю, наверняка воплощаются в нищих, калек, юродивых. Их не прельщает земная красота, они знают ей цену. А демон слишком горд, чтобы быть некрасивым, не терпит зависимости. Ему хочется власти и славы. Могущества, богатства. Обеспеченности. Удобства. Ему нужна прислуга — дворецкий, пажи, камергеры и фрейлины. Обед из трёх блюд. Вычищенные с утра ботинки и наглаженная свежая рубашка. Я постоянно была виновата, потому что не могла обеспечить его всем этим. Постоянно попадала в просак. «Тормозила его развитие». В самом деле, без меня он мог бы стать великим человеком — ну там всемирным управляющим, украшеньем вселенской оперной сцены, светочем человечества. А кем и чем он был со мной? Всего лишь бывшим ночным сторожем полуподвального офиса. Ныне живущим на иждивении, несмотря на все свои таланты.
Когда я ехала в двадцать седьмом трамвае, развёртывающиеся передо мной улицы и Коптевский рынок во всей силе пробуждали болезненные и печальные воспоминания.
Потом как-то поулеглось. Надо заметить, едва ли не на следующий день, как прогнала, почувствовала облегчение. Нет пристального прокураторского взгляда, когда прихожу домой, нет подозрений и оскорбительного «дыхни», если вдруг, по его мнению, не вовремя почищу зубы. Никто не приникает с той стороны телефонной трубки ухом, чтобы узнать, с кем и о чём разговариваю. Словом, странные вещи творятся на свете. Очень.
Короче, что-то внутри хрустнуло, и больше я уже не могла. Бабушка сказала: смотри сама, я ничего не могу сказать. Просто больно видеть, ты как, так и будешь терпеть всю жизнь?
И впрямь, такое вынес бы лишь ангел, да и тот, с кого в прошлой, земной жизни кожу содрали — великомученик и страстотерпец.
Я отряхивалась от воспоминаний о факультете, которые застили факультет реальный. В университете больше никого не знала, но всё время ждала, что из-за угла вынырнет кто-то знакомый, хотя бы Анечка подбросит шляпу и прошепелявит что-нибудь, по её мнению, остроумное. Но… И я решила погрузиться с головой в тему дипломной работы: «Проблема свободы в философии Шеллинга». Читала и перечитывала старинные трактаты и уже написала на внутренней стороне последней обложки конспекта: «Свобода есть. Она существует. И в этом одна из её неразрешимых загадок».
Перечитываю набранное. Кто бы ты ни была, мне жалко тебя, что тебе приходится пережить те минуты, в которых ты и пишешь всё это. Но ещё как-то жальче того, из-за кого ты пишешь.
Не важно даже, прочитает он или нет. Думаю, нет. Никогда не прочитает. Если бы он был тем, кто мог бы прочитать подобное, такое никогда не было бы написано. Не так ли? Здесь действует обратная взаимосвязь, колбы песочных часов переворачиваются, и время покорно течёт в обратную сторону.
На главной ялтинской площади, где памятник Ленину, собралась небольшая, редкая, негустая толпа. Я шла мимо, как всегда, к морю, у нас назначена встреча, а здесь рядком на лавочке посели: бабушка в красном с серебристыми нитями газовом шарфике (помните такие?), женщина в чёрном клубке мнимошикарной прически, с чёрными глазами и бровями, старик с набором медалей во всю грудь, что твой маршал. И заслонённый красными флагами оратор на трибуне у подножия памятника взывал:
— Слава Советскому народу! Да здравствует Великий Окрябрь! Да здравствует восемьдесят седьмая годовщина Великой Октябрьской социалистической революции…
Я смотрю какое-то время на собрание, делается так больно, ухожу побыстрее. Вослед ещё долго несётся надтреснутый голос, отдаётся в снастях кораблей у причала. Речь перескакиет с предмета на предмет, рваная, отчаянная, как вопль о помощи:
— Неправда, что Украина проголосовала за Януковича. Не верьте, товарищи! Пятьдесят процентов людей вообще не пришли на выборы… Наша коммунистическая партия увеличилась на семьдесят человек. Не так уж и много, но люди пришли с сознанием, что здесь они не сделают карьеры, не получат почестей, чинов и денег. Они знают, что всё делается на общественных началах, но пришли. И многие нам сочувствуют, товарищи! А пенсия, которую вам выдали, сорок два доллара, не пенсия, а единовременное пособие, которое выплатили, чтобы вы продали свои голоса, и эти сорок два доллара можно перевести как тринадцать серебренников, товарищи!..
Море бущует в двух шагах, митинг бушует тоже. Второй голос раздаётся, когда я уже на набережной. Зачитывают резолюцию собрания. Дрожит беспомощность и волнение, слова о том, что мы проиграли в холодной войне, тонут.
Мы проиграли…
Сейчас уже никто не оспаривает.
Голос затихает в отдалении, иду по новому променаду города, наивный буржуазный шик ресторанов действительно мало похож на то, что я тут наблюдала тогда.
У моря как-то сразу забываю и о митинге, и о «тогда», и о Москве, и о тебе, кто б ты ни был, бесконечный расслаивающийся, удваивающийся, тысячекратный отсутствующий собеседник.
Море нынче похоже на давнее, запомненное, первое в жизни, начавшееся в ней с первых дней. А кстати, что родное — Японское, узнала только потом. До того просто: море. Как одно на планете. А уж остальные носили имена — Азовское, Чёрное…
Летом Крымское небо нестерпимо синее, настолько, что и море тоже, словно бы в подражанье. Оно даже не знает, что синее морям не к лицу. Не догадывается, насколько больше им идёт серое, стальное, вороное, свинцовое.
Ноябрьское небо выцвело, как простынь, забытая хозяйкой на турнике во дворе. И море вполне приемлемого вида: тёмно-бирюзовое, мутно-зелёное. Забавно — приходит свежее сравнение, ничего не скажешь: «цвета морской волны». Самая первая моя зубная щетка, с рыже-белой натуральной свиной щетинкой, была такая: густого зелёного тускловатого цвета. Потом подевалась куда-то…
То было в Дунае, я любила её за цвет, а цвет любила благодаря морю, конечно.
Дунай. Богом и людьми забытое место. Вероятно, здесь уместен был бы рассказ, короткая предыстория… Точнее, история моей семьи, которая представляет собой историю любви моих родителей, в которой, в свою очередь, отсвечивает история страны. Дом, который построил Джек.
Только тогда, в том времени, в конце семидесятых, в ней, когда она завязывалась, оказалось возможно всё, каждый шаг, каждое событие, которое привело нас всех туда, где мы есть, то бишь, к сегодняшнему моменту. (Ну, естественно, история продолжается).
Дунай был поселком закрытого типа. Военным гарнизоном. Отец увёз маму из Киева, где она училась на физическом факультете университета (она оставила учёбу) в отдаленный маленький форпост большой ядерной мощи на другом краю великой державы. Я часто представляла в детстве день их знакомства — в цветущем каштановом городе на танцах в клубе офицеров молодой лейтенант-подводник встретил веснушчатую крепкую украинскую девчонку с толстой, в кулак, косой до попы. Я много раз просила маму пересказывать тот вечер, но однажды обнаружилось, что он обрастает деталями, которые только мешают, и перестала.