Запечатленный труд (Том 2) - Вера Фигнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карцер был местом, о котором смотритель угрожающе говорил: "Я уведу тебя туда, где ни одна душа тебя не услышит".
Ни одна душа - это страшно.
Здесь, под кровлей тюрьмы, мы, узники, все вместе: в отдельных каменных ячейках все же кругом свои, и это - охрана и защита.
Если крик, крик услышат.
Если стон, стон услышат.
А там?.. Там ни одна человеческая душа не услышит.
Я знала, что не так давно Попов был там и его жестоко избили. Мысль, что он опять будет в этом страшном месте, будет один и целая свора жандармов вновь бросится на него, безоружного человека, эта мысль, явившаяся мгновенно, казалась мне такой ужасной, что я решила: пойду туда же; пусть знает, что он не один и есть свидетель, если будут истязать его.
Я постучала и просила позвать смотрителя.
- Что нужно?- сердито спросил он, открыв форточку двери.
- Несправедливо наказывать одного, когда разговаривали двое,- сказала я.- Ведите в карцер и меня.
- Хорошо, - не задумываясь ответил смотритель и отпер дверь. {38}
Тут-то впервые я увидела внутренность нашей тюрьмы при вечернем освещении: маленькие лампочки по стенам нашего склепа... сорок тяжелых черных дверей, стоящих, как гробы, поставленные стоймя, и за каждой дверью товарищ, узник, каждый страдающий по-своему: умирающий, больной или ожидающий своей очереди.
Как только по своему "мостику вздохов" я пошла к лестнице, раздался голос соседа: "Веру уводят в карцер!" - и десятки рук стали неистово бить в двери с криком: "Ведите и нас!"
Среди мрачной обстановки, глубоко взволновавшей меня, эти знакомые и незнакомые голоса невидимых людей, голоса товарищей, которых я не слыхала уж много лет, вызвали во мне какую-то больную, яростную радость; мы разъединены, но солидарны; разъединены, но душой едины!
А смотритель пришел в бешенство.
Выйдя на двор в сопровождении трех-четырех жандармов, он поднял кулак, в котором судорожно сжимал связку тюремных ключей. С искаженным лицом и трясущейся от злобы бородой он прошипел:
- Пикни только у меня, там я тебе покажу!
Этот человек внушал мне страх: я знала об истязаниях, которые по его приказу совершали жандармы, и в голове пронеслась мысль: "Если меня будут бить, я умру..." Но голосом, который казался чужим по своему спокойствию, я произнесла:
- Я иду не для того, чтобы стучать.
Распахнулись широким зевом тесовые ворота цитадели, и страх сменился восхищением. Пять лет я не видала ночного неба, не видала звезд. Теперь это небо было надо мной и звезды сияли мне.
Белели высокие стены старой цитадели, и, как в глубокий колодезь, в их четырехугольник вливался серебристый свет майской ночи.
Зарос весь плац травою; густая, она мягко хлестала по ноге и ложилась свежая, прохладная... и манила росистым лугом свободного поля.
От стены к стене тянулось низкое белое здание, а в углу высоко темнело одинокое дерево: сто лет этот {39} красавец рос здесь один, без товарищей и в своем одиночестве невозбранно раскинул роскошную крону.
Старая тюрьма. Во времена народовольцев - карцер.
Елочка (слева) посажена В. Н. Фигнер
Белое здание было не что иное, как старая историческая тюрьма, рассчитанная всего на 10 узников. По позднейшим рассказам, в самой толще ограды, в стенах цитадели был ряд камер, где будто бы еще стояла кое-какая мебель, но потолки и стены обвалились, все было в разрушении. И в самом деле, снаружи были заметны следы окон, заложенных камнем, а в левой части, за тюрьмой, еще сохранилась камера, в которой жил и умер Иоанн Антонович, убитый при попытке Мировича освободить его13.
В пределах цитадели, где стоит белое одноэтажное здание, так невинно выглядевшее под сенью рябины, жила и первая жена Петра I, красавица Лопухина, увлекшаяся любовью офицера, сторожившего ее, и верховник Голицын, глава крамольников, покушавшихся ограничить самодержавие Анны Иоанновны. Там же, в темной каморке секретного замка, целых 37 лет томился основатель "Патриотического товарищества" польский патриот Лукасинский 14 и умер в 1868 году, как бы забытый в своем заточении **. А в белом здании три года был в заточении Бакунин.
______________
** Тайна о Лукасинском соблюдалась так строго, что в 1850 году управляющий III отделением обращался к военному министру Чернышеву с вопросом, кто такой старый поляк, сидящий в Шлиссельбурге.
Ключи звякнули, и в крошечной темной передней с трудом, точно замок заржавел, отперли тюремную {40} дверь. Из нежилого, холодного и сырого здания так и пахнуло затхлым воздухом. Кругом - голый камень широкого коридора с крошечным ночником, мерцающим в дальнем конце его. В холодном сумраке смутные фигуры жандармов, неясные очертания дверей, темные углы вое казалось таким зловещим, что я подумала: "Настоящий застенок... и правду говорит смотритель, что у него есть место, где ни одна душа не услышит".
В минуту отперли дверь налево, сунули зажженную лампочку; хлопнула дверь, и я осталась одна.
В небольшой камере, нетопленой, никогда не мытой и не чищенной,- грязно выглядевшие стены, некрашеный, от времени местами выбитый асфальтовый пол, неподвижный деревянный столик с сиденьем и железная койка, на которой ни матраца, ни каких-либо постельных принадлежностей...
Водворилась тишина.
Напрасно я ждала, что жандармы вернутся и принесут тюфяк и что-нибудь покрыться: я была в холщовой рубашке, в такой же юбке и арестантском халате и начинала дрожать от холода. "Как спать на железном переплете койки?" думала я. Но так и не дождалась постельных принадлежностей. Пришлось лечь на это рахметовское ложе. Однако невозможно было не только заснуть, но и долго лежать на металлических полосах этой койки: холод веял с пола, им дышали каменные стены, и острыми струйками он бежал по телу от соприкосновения с железом.
На другой день даже и это отняли: койку подняли и заперли на замок, чтобы больше не опускать. Оставалось ночью лежать на асфальтовом полу в пыли. Невозможно было положить голову на холодный пол, не говоря уже о его грязи; чтобы спасти голову, надо было пожертвовать ногами: я сняла грубые башмаки, которые были на мне, и они служили изголовьем. Пищей был черный хлеб, старый, черствый; когда я разламывала его, все поры оказывались покрытыми голубой плесенью. Есть можно было только корочку. Соли не давали. О полотенце, мыле нечего и говорить. {41}
Идя в карцер, я рассчитывала на безмолвное пребывание в нем: я шла лишь для того, чтобы Попову одному не было страшно.
Но Попов и не думал молчать - он хотел разговаривать. На другое же утро он стал звать меня, и я имела слабость ответить. Между тем, как только он делал попытку стучать, жандармы, чтобы не допустить этого, хватали полено и принимались неистово бомбардировать мою дверь и дверь Попова - поднимался невероятный шум.
Тот, кто не провел многих лет в безмолвии тюрьмы, у кого ухо не отвыкло от звуков, не может представить себе, какое страдание шум доставляет уху, изнеженному тишиной.
Бессильная остановить бешеный стук, я приходила в ярость и сама начинала бить кулаками в дверь, за которой неистовствовал жандарм.
Эти сцены были невыносимы.
И все-таки снова и снова Попов делал свои попытки и вызывал мучительные драки с жандармами через дверь.
Терпение жандармов наконец лопнуло.
Однажды адский шум резко оборвался. Тяжелые шаги смотрителя раздались в коридоре, и среди жуткой тишины началось шепотом зловещее совещание, какие-то приготовления. Сейчас, думала я, откроется дверь Попова и начнется избиение. Неужели я буду пассивным свидетелем этой дикой расправы? Нет, я не вынесу.
Я стала звать смотрителя.
- Вы хотите бить Попова, - надтреснутым голосом сказала я ему, как только он отпер дверную форточку. - Не бейте его! Вы раз уж били его, может и на вас найтись управа!
- И не думали бить,- совершенно неожиданно стал оправдываться смотритель. - Мы вязали его, а он сопротивлялся - вот и все.
- Нет, вы били,- возразила я уже с силой, чувствуя под ногами почву. Били. Есть и свидетели.
- 5-й стучать больше не будет, - продолжала я. - Я скажу - и он перестанет.
- Ладно,- буркнул смотритель. {42}
Я позвала Попова и сказала, что больше не в силах переносить такую войну и прошу прекратить стук.
Водворилось молчание.
На другой день мне принесли чай и постель. Их не дали Попову, и я выплеснула чай под ноги смотрителю и отказалась от пользования постелью. Но я разломила кусок хлеба и, указывая на плесень, сказала смотрителю:
- Вы держите нас на хлебе и воде, так посмотрите же, каким хлебом вы нас кормите.
Смотритель покраснел.
- Перемените, - приказал он жандармам, и через пять минут мне принесли ломоть мягкого, свежего хлеба.
Еще три ночи я лежала на асфальте в унизительной пыли, в холоде, с казенными котами вместо подушки. Лежала и думала. Думала, как вести себя дальше.
Очевидно, в будущем предстояло еще много столкновений по разным поводам. В каких же случаях должно, при каких условиях можно и стоит входить в конфликт с тюремной администрацией? Какими средствами бороться с ней, как протестовать?