Единственная игра, в которую стоит играть. Книга не только о спорте (сборник) - Алексей Самойлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Блаженство» – слово редкое в яшинском и его по колении словаре. Но всякий раз, вспоминая игру сбор ной мира, он говорил: «Никогда я не испытывал, уча ствуя в игре, подобного чувства полной удовлетворенно сти и блаженства». Другое слово – «долг» – входило в их душевный состав, долг был для них превыше всего на свете. Дело, которым они занимались, было выше и боль ше каждого из них, это дело объединяло народ и народы гордостью за свою команду, свою страну и – бери выше! – за свою принадлежность к роду человеческому, избравшему фут бол своей главной утехой, главной игрой (все еще, бу дем надеяться, игрой, а не войной).
Футбол опасен, когда он становится дубиной народ ного гнева в отношениях одной нации с другой. Футбол прекрасен, когда он дает понять, что есть только одна раса – человечество.
Я всего раз в жизни был на футболе, где никто не болел «против», а все болели «за» – на прощальном матче Льва Яшина в московских Лужниках 27 мая 1971 года. Тогда, передав свою повязку капитана сборной мира анг личанину Бобби Чарльтону, Яшин встал в ворота москов ского «Динамо», усиленного тбилисцами и киевлянами, и «сухим» отстоял первый тайм, вытащив полумертвый мяч от Чарльтона в правом нижнем углу (для справки – вра тарю шел сорок второй год!) и еще семь минут второго, а потом сдал свой пост Володе Пильгую и убежал, опустив голову, в тоннель стадиона, – сто три тысячи моих сооте чественников, лиц разных национальностей, вскочили со своих мест в порыве всех объединивших любви и благо дарности этому человеку, подарившему им столько радо сти и счастья, и били в ладоши, и топали ногами, как ог лашенные, счастливые в своем священном безумии.
Лев Иванович Яшин ушел тогда из футбола, а через девятнадцать лет, 20 марта 1990 года, – из жизни, но остался навечно в национальном пантеоне признанных миром русских гениев. Яшин – спаситель, искупивший своими страданиями и подвигами на горько пахнущем травой поле стадиона нашу страсть к таинству игры. Яшин – образец благородства как величия души и нравственной незапятнанности. Ему случалось пропускать не очень мертвые мячи и даже «бабочки», но гол за спиной Яшина так и остался незапятнанным.
1999Боброву равных не было и нет
Газета «К спорту!», выходившая в Москве еще до революции и возобновленная в перестройку известным журналистом Анатолием Юсиным, регулярно проводила социологические опросы своих авторов, практиков и теоретиков спорта и просто болельщиков. В конце 2000 года газета попросила читателей определить лучшего спортсмена нашего отечества в двадцатом столетии. Спортсменом номер один XX века был признан Всеволод Бобров, единственный в олимпийской истории капитан сборной страны и по футболу (Хельсинки-1952), и по хоккею (Кортина д’Ампеццо-1956).
«В его ударах с ходу, с лёта / от русской песни было что-то. / Защита, мокрая от пота, / вцепилась в майку и трусы, / но уходил он от любого, / Шаляпин русского футбола, / Гагарин шайбы на Руси!»
Если бы я был поэтом, я написал бы «Прорыв Боброва», но его в 1969‑м уже написал Евгений Евтушенко.
Если бы я видел Боброва на зеленом и белом полях так же часто, как Александр Нилин, если бы хоронил Всеволода Михайловича летом семьдесят девятого в Москве, то имел бы право написать о человеке в кепке, но Саша уже запечатлел это и опубликовал в книге «Видеозапись».
«Он был приметной фигурой разных времен, хотя, пожалуй, до последнего своего часа оставался человеком времени, его наиболее прославившего. В последние годы на стадионах его иногда называли “человеком в кепке”». В сороковые многие носили кепки из букле с серебряной искрой. Как Бобров.
На красной драпировке крышки гроба несли фуражку с голубым околышем. Хоронили полковника Военно-воздушных сил, кавалера ордена Ленина, выпускника Военно-воздушной академии Всеволода Михайловича Боброва.
Больше полутора часов шли люди мимо его гроба. Проститься с ним пришло около одиннадцати тысяч…
Да, он был вхож ко многим влиятельным людям. Он входил к ним запросто, не затрудняя себя дипломатией. Что-то было в этой повадке от бомбардира. Но в прорыв он шел не иначе, как выполняя чью-то просьбу. Никаких проблем не существовало, если помочь товарищу зависело только от него.
Отсутствие широты в людях его коробило. И уж никому никогда не прощал трусости в игре. Замеченный в трусости игрок переставал для него существовать. Про ведущего игрока команды, которую он тренировал, Бобров говорил: «Да пусть он тридцать мячей за тайм забьет – для меня он не игрок. Боится встык идти…»
Корифеи футбола и хоккея сходились на том, что равных Боброву в спортивной игре не было и нет. Таких, как Бобров и Шаляпин, даже богатая на таланты русская земля рождает не часто. Да, в удалом, лукавом таланте вихрастого Севки было что-то от русской песни. А больше всего во Всеволоде, родившемся 1 декабря 1922 года в тамбовском Моршанске и выросшем на ленинградской земле, в Сестрорецке, куда Бобровы переехали в те же двадцатые годы, было, по-моему, от Левши, сумевшего английскую блоху подковать и не позволившего английским мастерам над русскими возвыситься. Лесковский Левша был из Тулы, но и Сестрорецк писатель в своем сказе упоминает как место, где наши мастера могли бы тонкую английскую работу подвергнуть «русским пересмотрам». Судьба, однако, распорядилась так, что «пересмотр» работы островитян произвели тульские, а не сестрорецкие мастера. Правда, блоха, подкованная искусными в рукомесле, но точным наукам не обученными тульскими мастерами, перестала прыгать и танцевать.
Впрочем, это уже детали, говаривал в таких случаях гроссмейстер Михаил Таль, с которым лет тридцать назад в подмосковном Новогорске у входа в старый корпус учебно-тренировочного центра сборных команд СССР мы зачарованно слушали рассказ Константина Ивановича Бескова о поездке в Англию в ноябре сорок пятого года московского «Динамо», за которое мы с той поры и болели.
Репортажно-очерковая книга «19:9» о триумфе советского футбола в Англии, названная по итоговому счету четырех матчей чемпионов страны 1945 года столичных динамовцев, усиленных Всеволодом Бобровым из ЦДКА, с ведущими клубами туманного Альбиона, зачитывалась до дыр. Когда я в первые послевоенные годы, приезжая летом из Петрозаводска в Москву, к отцовской родне (отец погиб на войне), ходил на стадион «Динамо» с дядей Сашей, инвалидом войны, женатом на сестре моего отца, болевшим за ЦДКА, то отчаянно переживал нелепейшую для моего детского сознания ситуацию, когда ЦДКА Боброва и Федотова играло с «Динамо» Хомича, Бескова и…
Боброва! Умом-то я понимал, что Бобер не наш, не динамовский, но сердцу не прикажешь, хриплая скороговорка Вадима Синявского из радиорепортажей о тех феерических матчах и книжка «19:9» навсегда впечатали имя Боброва в мое сердце, и я рыдал, когда Бобер обводил распластавшегося в луже во вратарской площадке Тигра – Алексея Хомича – и влетал в сетку динамовских ворот с мячом!..
В августе семьдесят второго превосходный хоккейный журналист Евгений Рубин познакомил меня в ленинградском дворце спорта «Юбилейный» на международном турнире на приз «Советского спорта» с Всеволодом Михайловичем Бобровым, старшим тренером сборной СССР по хоккею, готовившейся к первой в истории серии из восьми матчей с канадскими профессионалами. Я взял тогда у него интервью о предстоящих играх, а потом, когда мы «приняли на грудь» за наши победы, прошлые и будущие, под любимый Бобровым фасолевый суп, я рассказал ему о своих детских страданиях на забитом под завязку стадионе в Петровском парке. Всеволод Михайлович рассмеялся: «Я после той поездки тоже за Костю Бескова болел… Мы ведь с ним в сорок пятом вдвоем половину всех динамовских мячей англичанам наколотили. То я с его подачи, то он с моей…»
Великого Боброва, Левшу из Сестрорецка (левшу потому, что его «рабочей» ногой была левая), подковавшего английскую блоху, которая и прыгала, и танцевала, нельзя было не любить. Его игра околдовывала всех, кому выпало счастье видеть Боброва, каждый ход которого был неожиданен, непредсказуем.
Для меня Бобров был человеком шаляпинской одаренности и симоновской нравственной высоты и чистоты. Увидев в Париже в середине тридцатых фильм о Петре Первом, сыгранном молодым Николаем Симоновым, Шаляпин был потрясен: «Вот у кого я хотел бы учиться!»
Когда весной 1973‑го Николай Константинович умер, я записал в дневнике: «Выше и чище человека для меня не было». Когда через шесть лет узнал о преждевременной кончине Всеволода Михайловича, горевал как о потере родного, близкого человека. Помянул с друзьями и Симонова, на улице имени которого живу уже тридцать лет, и Боброва, к чьему памятнику в городском парке прихожу, когда бываю в Сестрорецке. Хорошо знаю, что оба артиста милостью Божией (а кто усомнится, что Бобер был великим артистом спортивного театра!) были людьми небезгрешными: когда скромнейший в жизни Симонов в начале семидесятых входил в магазин на углу Чайковского и Фурманова, рядом со своим домом, и занимал очередь в винном отделе, подняв воротник пальто или плаща, чтобы его не узнали, продавщица, высмотрев высокого гостя, зычно командовала: «Мужики, как вам не стыдно, не заставляйте царя Петра в очереди стоять!.. Прошу, Николай Константинович», и ставила на прилавок «Столичную»… А уж о загулах Боброва с сыном Сталина, генералом-летчиком Василием, чего только не пришлось наслушаться в свое время, а потом начитаться.