Словарный запас - Лев Рубинштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, кто как, но я ощущаю это даже на уровне интонаций и на уровне синтаксиса. Недавно я проходил мимо какой-то церкви, на дверях которой красовался небольшой плакат. Мне стало любопытно. На плакате славянской вязью (что вполне естественно) было написано: «При входе в храм отключите свои телефоны». Вроде бы все понятно. Но что-то в этой словесной конструкции меня царапнуло — долго не мог понять, что именно. Потом понял: порядок слов. В этом контексте, разумеется, следовало бы написать «отключите телефоны свои». А вполне нормативные в ином контексте «свои телефоны» выглядели здесь как вычурная, режущая ухо инверсия.
Впрочем, синтаксис, не говоря уж об интонации, — дело тонкое и чрезвычайно индивидуальное. Самым ярким и наглядным образом языковая несовместимость являет себя на уровне ключевых слов. Ключевые слова и понятия ударяются друг о друга с диким клацаньем и высеканием искр. Этот звон и скрежет можно назвать как угодно, но только не диалогом.
Есть люди, у которых при произнесении таких слов, как «держава», «империя», «геополитические интересы» или «великие духовные традиции», начинают фосфоресцировать глаза и учащается пульс. А от таких слов, как «мировой опыт», «современный мир» или, не дай бог, «права личности», их челюсти сводит судорогой, а руки сами собой сжимаются в кулаки. Есть люди, для которых некоторые имена прилагательные, означающие нечто вполне нейтральное, например, всего лишь национальную принадлежность того или иного субъекта или объекта, не могут употребляться внеоценочно. Вот «русский богатырь», например, существовать имеет право, а «русский фашист» — нет, ибо это уже, извините, «русофобия». (Вот, кстати, еще одно ключевое слово, означающее в контексте данной риторики недостаточно восторженное отношение к тем или иным аспектам отечественной истории или современной жизни.) А для того, чтобы с ходу определить, какое из слов в таком, допустим, словосочетании, как «грузинские воры в законе», является ключевым, повышенной проницательности не требуется.
Еще есть такая штука, как «патриотизм», означающая, как правило, приблизительно то, что навозную кучу посреди родного огорода предписано любить на разрыв аорты, в то время как клумба с георгинами во дворе соседа ничего, кроме гадливого омерзения, вызывать не должна. Тест на подобный патриотизм выдерживают далеко не все, и тогда они переходят в разряд «русофобов» или, пуще того, во «врагов нации» и наймитов зловредного Сороса — грозы полей и огородов.
Язык власти — тема отдельная. В советские годы власть говорила на агитпроповском воляпюке, а язык протеста и инакомыслия опирался на грамматику и лексику правозащитного движения. Сейчас все чуть ли не наоборот. Власть теперь «ботает по юридическо-экономической фене», да так бегло, что и разобрать ничего невозможно. Впрочем, феня для того и существует. Включая на полную катушку кафкианскую крючкотворческую машину, движущуюся пусть и медленно, но в четко заданном направлении, власть пытается усыпить нас, парализовать волю к сопротивлению, и ей это, надо сказать, иногда удается. Кафка в очередной раз становится былью.
Но за последнее время власть, ощутив, что она тут «у себя дома», постепенно перестает стесняться и начинает изъясняться в куда более комфортных для нее категориях «геополитических интересов» и «врагов нации». А еще им не дает покоя всяческое «величие». Да только стоит ли так много говорить о «великой стране», если ты и правда так уж уверен в ее величии? В дни киевского Майдана, выступая на одном из митингов, Ющенко сказал что-то вроде того, что «Украина станет модной страной». Это было неожиданно, и это мне понравилось. Это вам не какое-нибудь там архаическое «величие», уместное лишь в стенах Оружейной палаты или в опере «Жизнь за царя».
И вот что еще. Когда журналист в телевизоре говорит мне что-то вроде того, что «наша политика в Закавказье должна» или «мы не можем допустить, чтобы», мне хочется сказать ему: «Слушай, дорогой. Кто это «мы»? Это ты вкупе с президентом, его администрацией, с его армией и тайной полицией? Так так и говори. А я тебе — не «мы». У меня, знаешь ли, свои «мы», и ты, во всяком случае, в их число не входишь».
Четкое и ясное деление на «мы» и «они» существовало в советские годы. С этим мы жили, с этим и выжили. С этим, увы, снова начинаем жить и теперь.
И с этим вполне можно жить и дальше, если только признать со всей определенностью, что все мы просто говорим на разных языках. Что все мы включены в совершенно разные языковые конвенции, внутри каждой из которых существуют свои понятийные приоритеты и смысловые иерархии. Ну что ж — значит, все есть так, как оно есть. Так, видимо, и будет.
[Ксенофобия]
Бабушкины сказки
Ну да, согласен: все давно ясно и понятно. Давно ясно и понятно, что большинство социальных и экзистенциальных драм и трагедий так или иначе связаны с темным ужасом перед «другим». Давно ясно, что мучительное преодоление этого ужаса, принимающего самые разнообразные обличия — от стремления спрятаться в глубокую нору до стремления убить и захватить, — это и есть человеческая история, история взросления человека и человечества. Ясно ведь, что ксенофобия — «давно разоблаченная морока» для всех тех, кто принадлежит к современному миру не на уровне умения нажимать на клавиши компьютера, а на уровне укорененной способности устанавливать адекватные причинно-следственные связи между бытовыми, социальными, культурными и какими еще угодно явлениями.
Давно известно, что боязнь «чужого» свойственна в основном носителям архаического, традиционного, сельского сознания. В нашей стране городская культура (а городская культура по определению космополитична) сложилась относительно стран Европы или Америки сравнительно недавно, а потому многие жители российских городов психологически продолжают быть деревенскими жителями. Отсюда — бесконечные ребячьи драки моего детства по территориальному принципу («наши» против «зареченских»), отсюда же — нынешняя неприязнь к восточным торговцам арбузами и хурмой. Такие проявления ксенофобии легко объяснимы, а потому преодолимы в исторической перспективе — все-таки город в его европейском понимании все равно рано или поздно победит деревню.
А есть еще род ксенофобии не просто крестьянского, а конкретно холопского происхождения — и с этим дело обстоит куда хуже. Это если и лечится, то с очень большим трудом. Особенно если у «лекарей» нет никакого желания никого ни от чего лечить. Более того, налицо вполне отчетливая тенденция, в соответствии с которой эту болезнь принято считать здоровьем.
Неохолоп с равной непринужденностью готов и унизить, и быть униженным. Он презрительно относится ко всем, кто на него не похож, особенно если этот непохожий менее его социально защищен. Он любит бить лежачего. Он презирает свободу и людей, полагающих свободу базовой ценностью. Презирая цивилизованный мир за то, что он состоит «из одних лохов», он не прочь попользоваться его плодами. Всяческую вежливость, готовность признать право другого на отличное от твоего мнение, готовность поблагодарить и извиниться он полагает признаком социальной подчиненности. А уважение его может вызвать только «крутизна».
Он готов рвать на себе рубаху, защищая право своего барина казнить и миловать, но никогда за своего барина не пойдет не только на смерть, но даже на мордобой. По крайней мере, в одиночку. Он — абсолютное порождение советского инкубатора, но любит считать нерусские фамилии в списке тех, кто этот самый инкубатор для него соорудил. Это тоже понятно: его духовные предки так же, как и он, предпочитали, чтобы их драл на конюшне не какой-нибудь басурман, не немец-управляющий, а свой, родной, местный — с государствообразующей фамилией и мягким славянским обликом.
Число «чужих» все множится. В наши дни в наибольшей степени «чужими» объявляются, как правило, все те, кто злостно и, разумеется, по наущению внешних врагов нашей нерушимой государственности норовит поставить зеркало перед властью и обществом.
Можно резюмировать, что ксенофобия во всех ее проявлениях есть неотъемлемое свойство исключительно дурных, тупых, недобрых или богом обиженных людей. Это соблазнительно, но это не всегда так. Все сложнее, а потому и печальнее. Все сложнее, а потому и не кажется безнадежным. И вообще — теории теориями, а истина, как известно, конкретна.
Вот напоследок два как бы симметричных сюжета, героинями которых являются соответственно обе мои бабушки.
Одна из них, мамина мама, весьма малообразованная, очень набожная, очень тихая и очень добрая женщина, была, представьте себе, русофобкой. Не в том смысле, в каком это слово принято употреблять в наши дни. В наши-то дни слово «русофобия» применяется в основном по отношению к тем, кто испытывает разной степени неприязнь или недоверие к тем или иным властным учреждениям, например, к тайной полиции, каковая — в представлении самих деятелей этого славного учреждения — есть соль, душа и мозг великого и многострадального русского народа.