Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако – не поразительно ли? – Германтову, задетому самоуправством и надменно-нагловатым невниманием гостей, тем не менее мнилось, что они, как в условном площадном театре, не только громко выясняли отношения между собой, не только с комедийной заразительностью разбрасывали свои осколочно-острые реплики-репризы по сторонам, дабы не дать заскучать незримо присутствующей толпе, но всерьёз обращались и к нему одному, дрожащему от волнения.
– Не гневайтесь, мой старший друг, не гневайтесь! – восклицал, вскидывая лёгкую длань, франт в бархатном камзоле. – Прекрасному вас не дано унизить…
– О нет, Паоло, Прекрасное унижено само в своей глубокой сути и от униженности этой умирает. Прекрасное грешно уничтожать Прекрасным! – убеждённо, с болью в немигающих очах возражал ему тот, кто назван был старшим другом, втягивая тяжёлую голову в батист отложного белого воротника; да, Германтов понимал музыкальную речь ночных визитёров, как если бы из-под одеяла изловчился читать титры, бегущие в сонных колебаниях мути под потолком, однако… вдохновенно-страстные, пафосно-театральные препирательства экзотично разодетых бородачей мало-помалу снижались в тональности и теряли свою энергию, выхолащивались, в осадок и вовсе выпадали какие-то нескладные, какие-то усыхающие, опресненно-безвкусные, если касаться слов языком, будто бы компьютером переведённые на русский фразы.
Ох, неспроста всё это, неспроста, – растерянно проскользнула в расщелине сна и исчезла мысль.
Стены спальни между тем не разламывались, лишь медленно-медленно, торжественно расступались, и, шипяще смыв с платформ струёй белого мягкого пара суетливый вокзальный люд, паровоз азартно задёргал колёсным шатуном, с протяжным сиплым гудком покатил восвояси по краю отступающей ночи, а города, дома, священные камни истаивали, испарялись, и фигуры родичей, сопровождаемые причёсанной, надевшей юбку с блузкой Сабиной, уменьшаясь, терялись в укрывисто-клубящейся удалённости, а вблизи в пепельно-голубом тумане растворялись, пока совсем не исчезли, плотная штора, окошко с форточкой, да и сам-то туман уже разрывался в клочья, уносился куда-то расчищавшим горизонты, освежавшим чувства ветром рассвета; в распахнутое высоченное арочное окно, слепившее солнцем, залетали смех и пение, бренчанья струн, всплески вёсел. Так и подмывало вскочить с постели, прошлёпать по полу босяком, выглянуть и – увидеть Большой канал.
На мосту через Карповку колёсами простучал трамвай.
И тут же к далёкому ритмичному перестуку колёс деловито подключился под окном скребок дворника – вжек, вжек, и сразу за скребком – пронзительно, панически, словно запоздалое оповещение об атаке инопланетян, – пищалка противоугонной сигнализации: ви-и-и-у, ви-и-и-у, ви-и-и-у…
«Зеркало, точно мазок мастихина», – подумал некстати Германтов, окончательно просыпаясь.
Да, прежде в столь ранние часы он, несмотря на почтенный возраст, не знавший бессонницы – вскоре ему, вопреки внешне-обманчивой моложавости и добываемой на корте спортивной подтянутости, исполнится семьдесят три, – крепко и безмятежно спал; обычно он читал или писал допоздна, укладывался за полночь, благо его лекции в Академии художеств начинались в одиннадцать, после первой лекционной пары часов, или и вовсе после полудня: на кафедре, составляя расписание занятий, учитывали, что по утрам знаменитый профессор-искусствовед, мэтр-концептуалист, как уважительно-иронично величали Юрия Михайловича, для краткости – ЮМа, между собой аспиранты и продвинутые старшекурсники, не любил спешить, ибо привык постепенно вживаться в заботы дня, а на лекциях своих, умных и артистичных – иные из лекций вынужденно высоко оценивали даже германтовские недоброжелатели, которых был легион, – ясное дело, не потерпел бы зевавших с недосыпа студентов.
И что же, сова-полуночница к утру чудесно преображалась в жаворонка? С чего бы это? Пути и цели неисповедимы… Однако в программе ли, самом механизме биологических часов что-то радикально переменилось, привычка – побоку: ранним утром безотказно включался в нём беззвучный будильник.
Да, стоило рассвету забрезжить, необъяснимо-предупредительная внутренняя вибрация заведённо обрывала сон.
Что там, в анналах нерядовых побудок? Вставайте, граф, вас ждут…
Да. Не иначе, как и Германтова ждали великие дела…
Открывая спозаранку глаза, пытаясь покончить с назойливыми видениями и роением случайных мыслей, он торопился ещё до кофе сосредоточиться на скрытных противоречиях стены и фрески, издавна терявшихся в хвалебных ли, ругательных оценках инерционного восприятия, но ныне, совсем недавно, увиденных прозорливым Юрием Михайловичем, если угодно – ЮМом: отчётливо увиденных, будто метафизическую тьму расколола молния, в волнующе новом свете, тем паче что абстрактные, казалось бы, противоречия между твёрдокаменными принципами и вольной кистью зримо, причём с редкостной полнотой, выражали и олицетворяли, как осенило, два великих венецианца, зодчий и живописец – современники, друзья, хотя вопреки близости своей – такие разные по творческим устремлениям, пожалуй – художественные антиподы. Германтов торопился сосредоточиться на комплексе идей, призванных не только посрамить ходячие представления и поверхностные восторги, но и кристаллизовать потайные, растворённые в былых гармониях сущности…
Идеи вкупе с попутными соображениями вели… Файл «Соображения» в сверхбыстром портативном компьютере распухал неудержимо… И как же столько всякой всячины умещалось в спрессованной безразмерной памяти? Так-то, едва родившись из тьмы, идеи, довольно-таки безумные и сами по себе, обрастали попутными и, как нарочно, престранными соображениями, но – будто одушевлённые! – вели к ещё непрояснённой до конца цели, подчиняли себе разнонаправленные позывы.
И властно подчинив себе прежде всего внутренний голос Германтова, требовали: сосредоточиться, сосредоточиться…
Да, теперь или никогда, теперь или никогда.
Да, март уже, до отлёта – всего-то ничего оставалось.
Он, физически крепкий, здоровый и – в такие-то солидные годы! – что называется, полный творческих сил, вовсе не торопился подводить жизненные итоги. Но интуитивно понимал, что, переминаясь у невидимого порога, готовится шагнуть в пространство своей главной книги. По драматизму, оригинальности и остроте идей, блеску стиля будущая книга обещала превзойти всё то, что уже написал Германтов об архитектуре и живописи, а он написал немало, причём смело и ярко написал, если пока не знакомы с его, заметим попутно, отлично изданными и недешёвыми поэтому книгами, поверьте на слово или, заглянув в интернет-библиотеку, где выложены многие его тексты, бесплатно скачайте что-нибудь на выбор для чтения и удостоверьтесь в том сами; если же поленитесь в серьёзных материях копаться и разбираться, то попробуйте-ка в Гугле хотя бы сосчитать ссылки на его имя. Он, как и подобало Козерогам – гороскоп не соврал! – был целеустремлённым и чрезвычайно амбициозным, его парадоксальному искусствоведческому дару «предвидеть прошлое» – грезилось издавна, с юных лет – суждено было когда-нибудь перевернуть коснеющий в «правильных», то бишь общепринятых оценках-суждениях мир искусства. И вот образ, да и способ грядущего переворота начинали склеиваться из разрозненных частностей, волнующе прорисовываться мысленным взором и даже брошюроваться в привычную предметную форму. Многостраничный сгусток идей-вопросов, идей-пружин, идей-стрел, будущая книга: он её видел – и это вовсе не сказка для легковерных, – именно видел ненаписанную свою книгу изданной, превосходно изданной! Пуще того: книгу ещё не переплели, не выдержали под прессом, страницы с лесенками строчек ещё трепетали в сознании, а он осязал подушечками пальцев льдистый глянец суперобложки, шероховатую твёрдость обложки, лёгкую прохладу тонкой гладкой бумаги и втягивал ноздрями дразняще-свежие типографские запахи, перелистывая свою главную книгу, такую желанную; не мог не подивиться соразмерности её частей-разделов, невообразимой, изобретательно-сложной уравновешенности всей её композиции, её объёмности и невесомости. Видел, осязал, обонял, однако – легко ли объяснить такое? – пытался раз за разом ненаписанную свою книгу вообразить, а мечты волнующе обгоняли спешившие к материальной конкретике многостраничные образы… Кстати, как подметил кто-то из мудрых оценщиков Прекрасного, истинное творение сравнимо лишь с чудным дворцом, воздвигнутым на острие булавки; недурно, а? И вот настал час: теперь – вовсе не когда-нибудь в туманном будущем, – теперь, пока годы не успели сбить прицел мысли, а мечты о совершенстве замышленного не увяли, Германтову надлежало всего-то мобилизовать свой немалый опыт построения обратных временных перспектив и укрупнения в них художественных тайн минувших веков, чтобы затем, резко приблизив удалённые времена, освоившись в призрачной анфиладе обратной перспективы, найдя точку схода основных её линий и убедившись, что искомая точка эта находится в нём самом, где-то в мозговой извилине или, пуще того, в зрачке, перейти к аналитическим выкладкам и концептуальным обобщениям; надлежало взять голову в руки, сосредоточиться, чтобы привести в действие, дабы перевернуть-таки закосневший мир, волшебный рычаг.