Возвращение в ад - Михаил Берг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я родился в высокоумной еврейской семье; правда, по-еврейски и бабушка Мария, и дедушка Матвей говорили медленно, как на иностранном, а понимали и того хуже. Идиш употреблялся только при ссорах (чтоб не разбирали дети) как в высшем свете французский. Кстати, французский бабушка, получившая золотую медаль в гимназии Якубовского, знала превосходно. Зато моя мать научилась лишь трем еврейским словам, из которых мне по наследству передалось только одно: "мешигине" - сумасшедший дом: это был дом дедушки Рихтера. Совершенно естественно, что вместе с потерей языка была потеряна и вера (правда бабушка Мария утверждала, что уже ее мать не верила ни в Бога, ни в черта, и синагогу посещала для проформы); хотя дедушка Матвей был, конечно, обрезан. Такую штуку было принято делать из приличий, на всякий случай и из соображений гигиены.
Любой еврей - и юдофил, и юдофоб одновременно. То есть - кошка и собака, запертые в одной комнате. Любой вневременной еврей - трагикомичен, современный просто непонятен. Если взять, к примеру меня, то я трагичен, ибо являлся нечетким оттиском Вечного жида со всеми соответствующими последствиями, но и комичен, ибо какой я, к чертям, был еврей? "Еврей, еврей!" - кричали и шептали мне в спину на улицах. "Пошли вон, дураки!" - отвечал я. - Не ваше собачье дело! Возьмите зеркало и посмотрите! Мои еврейские признаки стерлись, как губная помада: еврейского языка никогда не знал, иудейской веры не имел, как пахнет еврейская культура даже не представляю! Что вам надо от меня? Обложить вас трехрядным солдатским матом? Пошли к дремучей матери, милые соотечественники!"
Достоевский, которому я некогда кланялся, превращаясь в лестницу, ступенями сбегающую вниз, уверял, что в бедах России виновата "дешевка" и жиды. Жиды-шинкари спаивали "дешевкой" (то бишь водкой) мужичка-богоносца. Федор Михайлович, родной мой человек, откуда у вас такие слова: "жиды", "жидовское царство", "жидовская идея"? Что это такое? За что?.. Думаете, не знаю и делаю квадратные глаза? Знаю, но хитрю. Я сам еврей-выкрест, еврей-антитеза, еврей-антисемит и славянофил. Лишенный родины по крови, я, привитая веточка-дичок, сросся с общим стволом, ибо не нашел другого пути. Приемным детям, детям-найденышам две дороги: либо возненавидеть приемных родителей, либо полюбить их больше родных. "Эй, жидок-прихлебатель, - говорили одни, - не примазывайся, и без тебя тошно!" - "Возьми глаза в руки, - говорили другие, - что ты несешь? Какие дети и родители? Детей не бьют китайской пыточной палкой по пяткам!" До железного рубикона семнадцатого года я, поменявший веру, стал бы русским по горло: русскими бы стали все мои бумаги и карманы. Я же жил так: голова во льду, ноги в пламени. Во мне текла чистая звонкая кровь иудейских князей, от которой я не мог отказаться; и хотя все шесть моих пошехонских чувств вросли в "почву" и даже дали первые ростки, знаете что до слез смешно? Предложи мне стать "таким, как все" вместо фамилии-ругательства взять фамилию "ов-Дураков", вместо пятичленной морфемы в пятом пункте записать русскую семичленную - так ведь первый бы отказался! Вот она где правда ваша, Федор Михайлович! Хочу быть таким, какой есть, а если приходилось туго, всегда первый мог сказать: "Эй, иудейский князь, выше голову, выше голову, князь-пария!" И звенел при этом как струна. Это - что касается происхождения.
4
Вторая пара моих родственников, мои достопочтенные родители являлись уменьшенной копией пары бабушки и дедушки Рихтер. В этой копии, правда, не было перспективы, как на картинах Хокусаи, зато пропорции были теми же самыми. Бабушка воспитала свою дочь как две капли похожую на себя, передав как достоинства, так и недостатки. Лицом моя мать напоминала ее, а фигурой - футболиста-бека, своего отца. Чтобы у нее, бабушки Марии, был личный врач, мать стала студенткой-медичкой. Бабушку Марию на всякий случай снедала бесплоднейшая спесь: чтобы перестраховаться, она не признавала ни за мужем, ни за дочерью очевидных достоинств; и, в частности, не сказала ей, что она хороша. Обладая фигурой скорее на любителя, чем привлекательной, мать до замужества была необычайной скромницей и стеснялась своей полноты. После замужества она взяла семейные вожжи в свои руки и так их ни разу и не выпустила. Это было, пожалуй, опрометчиво: ибо, обладая бабушкиным упрямством и обидчивостью, она не имела ее неунывающего характера и силы.
Примерно в то самое время, когда мысль о необходимости замужества стала беспокоить мою мать особенно надоедливо, те же самые мысли пришли в уже лысеющую голову моего будущего родителя, единственного сына бывшего совладетеля парфюмерной фабрики, впоследствии переквалифицировавшегося в фармацевта. Мой отец в традициях беспокойного послереволюционного времени тоже был отлучен от компрометирующего еврейства - по воспитанию; с формальной же стороны все было в порядке. С моей матерью его познакомили по соглашению. Как я понял, они обделали свое дело во время единственной встречи, которая почему-то происходила в прогулочной шлюпке. Непонятно или неясно другое: каким образом матери удалось полюбить этого человека? Брак по соглашению обернулся сентиментальной до неприличия любовью. Узы супружества стали для нее священными, а традиционная добродетель, принимаемая на веру, смыслом существования. По примеру своей матери она решила "посвятить свою жизнь семье", что в дальнейшем позволило считаться только с собственным мнением.
Почти сразу после моего рождения, когда я еще обитал в мире примитивных галлюцинаций, у моего отца начались неприятности с Эпохой. Неприятности как раз и привели к необходимости вернуться в родной город. Пришлось переехать. У этого "пришлось" одна рука закручена за спину. Привкус пятидесятых годов и изюминка, как при перестановке в выражении: "он уходит - его уходят". Только что удачно начатая карьера (отец кончал аспирантуру) - откладывалась на неизвестный срок. Отец был так ошеломлен, обстоятельства настолько значительны, что даже бабка, уж тайно недолюбливающая мужа своей дочери, не выказывала злорадства. Кажется, он так и не оправился до конца от пережитого потрясения, все последующие годы он только пытался наверстать упущенное, как Ахилл Зенона черепаху; однако время, черепаха, ушло, была потеряна инерция движения, и если это не сломило, то, по крайней мере, ущемило. Ущемленность была признаком, родимым пятном его поколения, возмещать ее приходилось следующему.
Жизнь не в своем доме (а дом родителей жены не свой вдвойне) трудна. Как служба Геракла за эти несчастные яблоки. Даже постарев, бабушка Мария сохранила иллюзию: она считала себя незаменимой. При этом она всегда была не прочь быть избавленной от обязанностей, но не желала терять прерогативы власти. Столкновений стало бы меньше, если хотя бы одна сторона умела уступать: однако смирение в нашем веке считалось признаком слабости и поэтому - порочным. Каждый раз, когда меня надо было оставить с бабушкой (при условии, что у меня были постоянные няньки), возникало очередное недоразумение.
Конечно, своим появлением на свет Божий я многим задал задачу, но прежде всего своим родителям. Я уже упоминал, что сначала моя молодая мать не хотела меня любить, так точно не знала: хорошо это или нет. Теперь же, когда просто поневоле ей приходилось бывать со мной все больше, неожиданно для себя она в меня влюбилась. Она обожала во мне собственное великодушие и самопожертвование: в который раз любовь женщины напоминает мне отражение в зеркале. Все на свете имеет две стороны: лицевую и изнаночную, но есть и равновесие между ними, для поддержания которого балансируют руками. Если отнять одну руку - останется велеречивость с пределом в лицемерии, если убрать вторую - ирония, доходящая до убийственного цинизма, для которого нет ничего святого; чтобы не впасть в крайность, я всегда старался не забывать об обеих. Итак, теперь моя мать обожала меня - это видели все. Сам факт моего существования переполнял ее восторгом, но любила ли она именно меня? В этом я очень сомневаюсь. Сначала мне только казалось, потом я в этом убедился - меня принимали за другого; они ошибались и любили эту ошибку, но мне-то что? Кстати, я был препротивнейшим созданием, преисполненным множеством всевозможных странностей.
Вот одна странность, я даже помню, как она началась. Это произошло на детском утреннике, когда я стоял в первом ряду держа маму за руку, среди других мамаш, опекавших своих чад. Стояла напряженная тихо шушукающаяся тишина с нервными смешками, что предшествует торжественной части. И вот, когда все наконец замолкли, и какой-то церемониально разряженной мужчина, пухлый, как валик от дивана, должен был начать свою первую реплику, мне вдруг страстно захотелось вырвать свою руку, завизжать, кинуться на пол и начать кататься по нему, издавая все возможные и невозможные звуки, выкрикивая все приличные и неприличные слова. От стиснутого внутри желания у меня потемнело в глазах, и промелькнувшая галлюцинация раздвинула стенку образующегося сознания, сделав ее отныне подвижной.