Матюшенко обещал молчать - Михаил Панин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что ты в них, интересно, читаешь — про футбол?
— А ты про что?
— Я? Я, дорогой, в основном международным положением интересуюсь. Если ты хочешь знать.
— А я, по-твоему, не интересуюсь?
— Интересуешься? Ну что ж, прекрасно. Тогда ответь мне, если ты интересуешься, на такой вопрос. Ответишь? Где находится, например, республика Гондурас?
— В Америке.
— А в какой, в Южной или в Северной?
Иван отставил трамбовку, вытер нос и задумался.
— Вот видишь — и не знаешь. А я знаю. Гондурас расположен аккурат посередке, в Центральной Америке.
— А ну еще чего-нибудь спроси, — сказал Иван. — По международному положению.
— А как же, спрошу. Но теперь спрошу совсем из другой области. Скажи мне, например... Скажи: в каком году отменили крепостное право?
Иван опять вскинул глаза к небу и наморщил лоб. С минуту шевелил губами, но вспомнить дату никак не мог. И искренне огорчился:
— Вот черт, в школе же проходили!
— Правильно, проходили.
— Нет, не вспомню.
— Крепостное право отменили в тысяча восемьсот шестьдесят первом году. Вот видишь: два ноль в мою пользу. И еще один вопрос, последний, даю тебе возможность забить гол престижа. Как, скажи мне, современная мысль трактует происхождение жизни на земле?
— Что как?
— Как трактует, говорю, современная мысль происхождение жизни на земле?
— Это что, от кого человек произошел? От обезьяны.
— Это, Ваня, каждый дурак знает. А я ставлю вопрос ширше: отчего произошла жизнь на земле?
— Так я же говорю — от обезьяны. От человекообразной обезьяны. Сам не знает...
— Как же я не знаю, если я спрашиваю? Хорошо, скажу иначе: а от кого тогда, по-твоему, произошла человекообразная обезьяна? Ну, мне некогда, считаю до десяти. Раз, два, три...
Но Ивану тоже уже надоел экзамен, и он, махнув рукой, брякнул:
— От тебя!
Тут все и произошло..
— Да сколько же это терпеть можно! — закричал Матюшенко и засветил набивщику кулаком в ухо.
И понял, что пропал.
Иван сел от удара на кучу песка и, держась за ухо, ошалело глядя на Матюшенку, сказал:
— Все! Пробил барабанную перепонку. Все.
— Да что ты брешешь, какую перепонку! Я ж токо-токо руку приложил, — испугался Матюшенко. — А ну дай гляну.
— Все, все, — не подпуская его свободной рукой, твердил набивщик. — Теперь отвечать будешь. Мастер, побил рабочего. Все...
Матюшенко затравленно оглянулся — что делать? Пока еще никто ничего не знал, можно дело замять, пообещать Ивану — но что же ему пообещать? Ведра два вина — так он не пьет, приписать в конце месяца ковшей десять — не поверит, что же ему такого пообещать, чтобы не разнес по всему цеху? Деньги? Так где ж их взять...
И вдруг его осенила блестящая идея, очень простая и очень человечная. В детстве, в далеком смешном детстве, такие вещи решались так...
— Слушай, Иван, — зорко поглядывая по сторонам, сказал осторожно Матюшенко, — ну, я не сдержался, ну, ударил в ухо... Но ты же сам своими действиями подтолкнул меня на это.
— Все, все, будешь отвечать, — как заведенный твердил Иван, сидя на горе песка и раскачиваясь, как дервиш.
— Я что тебе предлагаю...
— Ничего мне не надо предлагать! Все, все, теперь ответишь.
— Да ты послушай... Я тебя ударил?
— Ударил.
— Ну вот, а теперь что я предлагаю: ударь и ты меня... Чтоб справедливость не страдала. И будем в расчете, а?
Иван, все так же держа ладонь возле уха, склонил набок голову и надолго задумался. Приоткрыв рот, смотрел недоверчиво на Матюшенку. Предложение явно понравилось ему. И Матюшенко это понял.
— Ну, что? — заговорил он с надеждой. — Я тебя, ты — меня. И разойдемся. А после смены пойдем магарыч пить.
Иван отнял руку от уха и прислушался.
— Ну как — слышно?
— Плохо, — мотнул головой набивщик и поковырял в ухе пальцем.
— Ничего, наладится. Ну, так как?
— Ладно.
Иван съехал на заду с кучи песка и поднялся на ноги.
— Давай...
Матюшенко стал в позу. Он прислонился спиной к кирпичной стене цеха, широко расставил ноги и зачем-то застегнул пиджак. Подумал и опять расстегнулся.
— Быстрей, а то увидят...
Но Иван не спешил. Он словно прикидывал на вес свой кулак. То подходил вплотную к своему обидчику, то отступал, деловито выбирая позицию. Наконец остановился и стал засучивать рукав.
И тут Матюшенко увидел, что кулак у набивщика величиной с небольшой арбуз, жилистый, твердый. Он измерил на глаз возможную траекторию и понял: Иван целил ему под левый глаз. Убьет, собака...
И в самый последний момент, когда Иван, прицелившись, уже послал кулак и корпус вперед, Матюшенко быстро пригнулся.
Кулак набивщика со всего размаху угодил в стенку.
Когда их обоих судил товарищеский суд — набивщик стоял перед судьями с забинтованной рукой, показывая ее залу, — Матюшенко сказал:
— А что мне оставалось делать: вы гляньте, граждане, на его кулак. А у меня трое детей.
— Но ты же сказал сам: ударь меня! — возмущался набивщик. — Я и ударил.
— Мало ли что я сказал. У нас свобода слова.
— Так все-таки, кто кого побил? — наморщив лоб, спросил начальник цеха. — Ничего не понимаю.
Вынесли Матюшенке общественное порицание и присудили заплатить Ивану за три рабочих дня — ровно на столько дней дали набивщику больничный. И он опять вернулся на заливку.
— С людьми работать тяжело, ой как тяжело, — потом частенько рассказывал он этот случай, всячески стараясь приукрасить в нем свою роль. — Легче работать с тиграми. Тигр если на тебя зарычит, так хоть ударить можно. А тут стой, как пень, и слушай. Один человек это может стерпеть, а другой, скажем, как я, горячий, нет. Эй, ма-астер! Ломастер... Сколько мы еще сидеть будем — давай металл! За что вам только деньги платят.
ПРОСТОЙ СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ
«Всякое дело начинается с полета фантазии», — сказал как-то Матюшенко и подложил в сумку Тимке Губанову динасовый кирпич. С той сумкой — потертой вместительной торбой из кожзаменителя — жена Тимки когда-то ходила на базар, а потом Тимка стал носить в ней на завод свой обед, завтрак, ужин — смотря в какую смену. Любой другой человек на его месте сразу обнаружил бы лишний вес — в кирпиче килограмма три будет, — но Тимка Губанов одной рукой отрывал запросто от земли «Москвича» или «Волгу», а двумя, на спор, мог согнуть дюймовую железную трубу, и потому он ничего не заметил, а подхватил после смены сумку, пожал друзьям руки и побежал домой. Ехал в трамвае, шел с километр пешком и только дома сказал жене:
— Видать, Галя, я немного приболел: сумка пустая, и та тяжелой кажется.
Галя полезла в сумку и обнаружила кирпич.
— Вот паразиты! — сказал Тимка. — Это не иначе Матюшенкина работа. Больше некому.
И на другой день в раздевалке, выскочив раньше всех из душа, он завязал Матюшенкины штаны таким узлом (сначала их намочил немножко), что, как ни пыхтел Матюшенко, развязать не смог, так и сидел у своего шкафчика в одних кальсонах.
— Что ж ты теперь делать будешь? — посочувствовал я ему.
— Ждать.
— А чего ждать? Этот узел, кроме Тимки, никто не развяжет.
— Вот я его и жду.
— Так он же домой ушел!
— Ушел, так вернется.
— Почему ты так думаешь? С чего это он вернется?
— Характеру не хватит уйти. Вот увидишь, Он же сейчас стоит где-нибудь за цехом и мучается, думает, как же это я без штанов домой пойду. Помучается-помучается и назад придет. И потом, он же до конца не уверен, что кирпич ему подложил я, а вдруг, думает, вышла несправедливость, совсем не тому человеку отплатил. Вот увидишь.
И добрый Тимка вернулся. Сначала осторожно высунулся из-за угла раздевалки, увидел расстроенное лицо друга, подошел. И если бы у него был хвост, он бы им вилял при этом, как виляет какой-нибудь Бровко́ или Шарик, когда старается загладить перед хозяином вину.
— А я что говорил? — сказал Матюшенко потом, когда мы с ним уже стояли на остановке и ждали трамвай. — Я знаю жизнь.
— Слушай, Матюшенко, я когда-нибудь напишу о тебе книгу. Честное слово, напишу, — сказал я.
— А ты что — писатель?
— Какой я писатель... Но скажу по секрету: я давно мечтаю стать писателем. Со временем, конечно.
— Ясно, — кивнул Матюшенко, выглядывая из-за поворота свой трамвай. — Как говорят, дай бог нашему теляти волка съесть.
И я уже пожалел, что открыл этому болтуну свою тайну, но он, как всегда в таких случаях, положил мне на плечо ладонь.
— Ты только не обижайся, я так... Я разве против. А что, и напиши про меня. Хорошо только напиши, душевно. Я ведь, в общем, человек неплохой: воевал, имею правительственные награды. Больше двадцати лет работаю в литейном цехе. Бригадир... Меня раз даже в кино показывали. Не веришь — кого угодно спроси. Приехало к нам на завод душ пять с аппаратом, нарядили меня во все новое, чистое, речь написали на бумажке, про что — уже не помню, ну, надо, мол, товарищи, работать хорошо, а работать плохо не надо... Пошел потом с жинкой в кино, когда тот журнал показывали. Смотрю: вышел мужик, вылупил глаза, вроде его сзади припекло горячим, оттарабанил что-то как «Отче наш», быстро-быстро. И музыка заиграла, искры во все стороны летят, красиво. Жинка говорит: «Что-то я не поняла, Ваня, ты это или не ты был?» А я и сам не понял. А кто ж, говорю, конечно, я. Потом она с детьми еще раза три смотреть ходила, а и по сию пору думает, что я ей сбрехал. Вот если так напишешь — убью. Где б ты потом ни был — приеду и убью, понял? Парень ты молодой, грамотный, ты еще кем угодно можешь стать, хоть и писателем. Молодым везде у нас дорога. А вот я уже старый.. — Да какой же ты старый — сорок девять лет!