Арена - Никки Каллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Фифи, — опять она, утро блеклое, серое, будто несвежее белье, — Фифи, я боюсь одна…
— А я-то чем могу помочь? — голова раскалывалась, а ощущения обострились, будто кто-то подменил меня ночью на другую — более одинокую; прожившую всю жизнь в центре города, в квартире с кошками, геранями, книгами только о море; странная история…
— Пойдем со мной.
— Я же не могу тебя держать за руку в кадре…
— Просто посидишь где-нибудь на полотняном стульчике…
— Ты думаешь, меня пустят?
— Черт, нет, наверное, ведь я никто, — и покраснела; я завернулась в плед и побрела на кухню в поисках холодной чистой воды; налила из-под крана; пузырящуюся, белую. — А может… — Анна прошла со мной на кухню, она уже оделась: розовое, синее, голубое, немного серебра; накрашена чуть-чуть, такая светлая, легкая, хоть на руки, в машину, на пикник. — У нас съемки в городе, на площадке, среди настоящих жилых кубов; может, ты посидишь, подождешь меня возле одного дома? Мне просто будет легче — знать, что ты где-то рядом; и если я завалюсь, — она засмеялась, — мы поедем и купим что-нибудь вкусное. Обещаю ту же поддержку в день тети Пандоры.
Знаете, есть такие отношения с людьми, когда нельзя отказать. Собственно, проблема наркомании. Я оделась — как всегда, как учительница: полосатая бело-серая рубашка с острым воротником и рукавами по локоть, черная юбка, вязаный черный жилет, черные колготки на пятьдесят ден, в нашей семье женщины презирали телесный цвет как самый ненатуральный, и туфли — вот туфли были очень хороши; мне их подарила, собственно, тетя Пандора; на высоком каблуке, с острыми, загнутыми, как персидские, носами, с крошечными бантиками. Положила в рюкзак несколько толстенных книг по древнерусской литературе, пару персиков и яблок, ломтики ветчины, хлеб и маленькую пепси; мы вызвали такси, поехали куда-то в центр; занялся день, пасмурный, прохладный, словно осенний, а не весенний; демисезон, еще чуть-чуть дождя, пальто из драпа, замшевые сапоги, черный зонт тростью; мое любимое время года. Анна ушла за желтую пленку, там толпилось невероятное количество народа, а я выбрала подъезд, лавочку, двор; где встретиться — мы договорились.
Просидела я часов пять; читала, читала; никто даже не вышел собаку прогулять; видно, все знали о съемках, побежали смотреть. Или, наоборот, всех попросили не выходить. Не высовываться… Однажды одна любопытная старушка высунулась в окно и вывалилась, упала и разбилась. Это увидела вторая старушка, тоже высунулась, чтобы рассмотреть получше, тоже упала и разбилась. Это увидела третья старушка… Тут на мою страницу упала тень. Кто-то не очень высокий встал прямо передо мной, вызывающе и неприлично. Я подняла глаза. Он был и вправду невысокий, тонкий очень, но мускулистый; знаете, как эти элегантные, точно смокинги, собаки типа спаниелей; длинноногий, в бледно-голубых джинсах, тяжелых черных ботах, как у нацистов, с высокой шнуровкой, в белой рубашке с закатанными рукавами; на талии завязана джинсовая куртка в тон штанам. Черные волосы зализаны, взбит кок а-ля Элвис. Жутко подведенные глаза, как у французской проститутки в старом черно-белом кино. И куча цепочек повсюду. Пахло от него резко потом, каким-то кремом травяным и очень крепкими сигаретами.
— Привет, — сказал он, — я Венсан. А ты кто? Мирный житель или положительная девочка со съемок, которой я говорю: «Вот бы влюбиться в такую»?
Я засмеялась. Он был очень красивый. И очень простой. Рядом с ним совсем не было страшно, как обычно с незнакомыми знакомящимися парнями. Он был просто ни на кого не похож — такой вывалившийся из реальности; не человек даже, существо. Я сразу подумала, что с ним хорошо в кино ходить, готовить пиццу, ненавидеть всех людей. Я не знала, что ответить, сказала: «меня зовут Жозефина, я здесь историю учу» — и протянула ему яблоко.
— Ой, здорово, — сказал он и плюхнулся рядом на лавочку, впился в яблоко заостренными, как у животных, зубами. — Главное, гонорары платят что надо, а пожрать дать звезде забывают — элементарное, Ватсон, всего лишь пару бутеров с ветчиной, и я готов работать сутки на ногах, как на рынке, за пару бутеров с ветчиной… У тебя нет бутера с ветчиной? Если есть, я на тебе женюсь, потому что ты невероятная, ты будешь послана самим Господом, как видение пастушку…
— Есть, — я хохотала уже во все горло, открыла рюкзак, достала бутерброды, персики, и мы устроили пикник.
А потом он спросил:
— Слушай, раз я женюсь на тебе — я честный парень, не обману, — можно я тогда посплю у тебя на плече? У меня два часа свободных до эпизода драки, а мой вагончик — проходной двор, я там никакой власти не имею: нет дара.
— Ты меня своим гримом испачкаешь.
— Я подарю тебе еще тысячу таких рубашек. Блин, какая ты жадная, ты должна была сказать, что эта рубашка тебе никогда не нравилась и я могу спать сколько угодно…
— Я не жадная, я благоразумная. И я понятия не имею, кто ты: может, правда звезда, а может, жалкий проходимец, десятый помощник режиссера.
— О, десятый помощник режиссера — это такая шишка, я ничто перед ним, — и заснул, только не на плече, а на коленях, на юбке, дыша мне прямо туда, в розы. Он спал так крепко, спокойно, словно был безгрешен; я даже могла шевелиться; взяла книгу и, пристроив ее на его голове, продолжила читать. Прошел день, стало прохладно, собирался дождь. А ведь он сказал, что еще какой-то эпизод с дракой… Я тихонько толкнула его.
— Эй, — забыла, как его зовут, — просыпайся, — он открыл глаза, такие странные, абсолютно черные, я больше ни у кого таких не видела, без зрачков, будто там жил кто-то совсем другой, в хрустале, холоде, вечной ночи, не жаловался, а думал, как захватить мир, — Снежная королева, хроники Менильена, — ты говорил, что у тебя какие-то еще съемки…
— В жопу их, — он смотрел на меня снизу невероятными своими глазами вечной ночи, улыбался, словно мы заговорщики, тушь размазалась по всему лицу. — Что ты делаешь сегодня вечером?
— Учу историю древнерусской литературы.
— Ты что, ботан?
— Да, у меня через два, нет, уже через день экзамен, и у меня должно быть «отлично».
— Слушай, похерь ты на все. Давай поженимся. Я знаю одну маленькую церковь на набережной, она всегда открыта, и там всегда есть священник.
— А смысл?
— Я тебя люблю.
Вот так он это сказал. Так весело и ясно, весь в косметике, в дурацком костюме какой-то придуманной банды. Клоун, актер. Я до сих пор слушаю это в себе: «Я тебя люблю», как некоторые люди слушают джаз, смотрят фильмы с Монро, зажигают свечу — чтобы вызвать определенное настроение или потакать уже пришедшему.
— Я не знаю, — сказала я. — Я тебя не знаю, и вообще, дела так не делаются. Нужно время подумать, ужин при свечах, цветы три недели, пока думаешь, знакомство с родителями… Моим ты не понравишься.
— А моих вообще нет. У меня опекуны. Ну о чем тут думать? Я же тебе нравлюсь?
— С чего ты взял?
— Ты меня не послала.
— Я просто вежливая.
— Нет, ты не вежливая. Ты нормальная.
— Нет, я не могу. У меня экзамен. Можем пожениться, конечно, но я все равно буду сидеть и учить. А это ужасно. Я мечтала о другом.
— Нет. Это лучше всех мечт. Значит, ты согласна?
— А-а, — но он уже вскочил, схватил меня за руку и потащил куда-то по улицам. — Учебники! Там остались мои учебники! — и Анна, и вся моя жизнь, размеренная, выстроенная, красивая, как букет.
— Новые купим! — но новых мы не купили; мы прибежали на набережную: тучи ушли, стоял огромный кровавый закат, и он вошел в церковь, маленькую, острую, красную, как перец, позвал тихим голосом священника, отца Валентина; священник вышел, узнал его без улыбки, куда-то увел; они, видно, долго и хорошо дружили, а может, просто были чем-то связаны, как шантажисты; чем-то темным, бархатным; как проклятие; но оказалось — умываться и переодеваться; Венсан вернулся, бледный, стройный, худой, с мокрыми волосами; еще у него обнаружились челка до острых скул, черные по-настоящему брови, бледные пухлые женские губы; он был в другой белой рубашке, приталенной, в черных брюках и остроносых черных ботинках. Протянул мне руку, и мы пошли к алтарю, на котором отец Валентин зажигал свечи.
— Вы католичка?
— Да.
— Такие подойдут? — показал мне на красном бархате два кольца, тонких, безупречно золотых. Я испугалась, повернулась к Венсану.
— Послушай, это… это невозможно.
— Почему?
— Просто невозможно. Нелогично, неправильно. Так было в старину, но люди любили друг друга безумно, а потом могли быть несчастны.
— Мы не будем несчастны. Мы женимся по расчету. Я чувствую, что ты мне нужна. Мы будем жить долго и счастливо и умрем в один день, — и мы поженились. Отец Валентин позвал в свидетели с улицы нищего и женщину с собакой, маленьким бульдожкой; они нас поздравили, восхищенные тайной, как фейерверком.