О Лермонтове: Работы разных лет - Вадим Вацуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Nul forfait odieux, nul remords implacable
Ne dechire mon ame inquiete et coupable.
Vos regrets la verront pure et digne de pleurs…
Здесь нет альтернативы: Лермонтов, даже переводя, обогащал свой текст самыми разнообразными источниками и ассоциациями; стихи же Шенье, процитированные нами, взяты из другой элегии, известной в России, – «Aux freres de Pange» («Aujourd’hui qu’au tombeau je suis pres de descendre…»): как и первая, упомянутая выше, она отразилась в «Андрее Шенье» Пушкина; следы чтения ее есть в стихотворении Ростопчиной. Лирическая ситуация ее та же, что и в элегии Лермонтова «Из Андрея Шенье»: монолог, обращенный к друзьям накануне ожидаемой смерти. Наложенная на обстоятельства реальной биографии Шенье, она воспринималась как поэтическое завещание накануне казни.
Все эти справки и сопоставления обозначают исторический и литературный контекст, в котором мы намерены рассматривать одно из примечательных ранних стихотворений Лермонтова – «К ***» («О, полно извинять разврат!..», 1830–1831).
Это стихотворение Лермонтова, не слишком известное за пределами сравнительно узкого круга лермонтоведов, интересно своей историографией. Но прежде чем повести о нем речь, необходимо напомнить его текст, в котором нам будут важны детали. Вот он: К ***
О, полно извинять разврат!
Ужель злодеям щит порфира?
Пусть их глупцы боготворят,
Пусть им звучит другая лира;
Но ты остановись, певец,
Златой венец не твой венец.
Изгнаньем из страны родной
Хвались повсюду как свободой;
Высокой мыслью и душой
Ты рано одарен природой;
Ты видел зло, и перед злом
Ты гордым не поник челом.
Ты пел о вольности, когда
Тиран гремел, грозили казни;
Боясь лишь вечного суда
И чуждый на земле боязни,
Ты пел, и в этом есть краю
Один, кто понял песнь твою.
(1,279) Еще в 1909 году в своих каприйских лекциях по истории русской литературы М. Горький цитировал эти стихи как адресованные Пушкину. Позднее Г.В. Маслов в особой работе пытался обосновать эту же гипотезу. Доводы Маслова были, однако, оспорены Д. Д. Благим и Б.В. Томашевским (в неопубликованном докладе 1938 года), и тогда же, в 1930-е годы, появилась новая кандидатура – Полежаева, предложенная С.В. Обручевым и поддержанная в осторожной форме Б.М. Эйхенбаумом и безоговорочно – Н.Л. Бродским12. Таково было положение, когда в 1952 году вновь возникла в обновленном виде «пушкинская гипотеза»; она была возобновлена Э.Э. Найдичем, сумевшим обосновать дату стихотворения (исключившую кандидатуру Полежаева) и согласить толкование текста с фактами пушкинской биографии. Согласно такой уточненной трактовке, стихи Лермонтова – ответ на серию поэтических выступлений Пушкина периода «договора с правительством» 1826–1828 годов – «Стансы», «Друзьям», а также на послание «К вельможе» (1830), вызвавшее обвинения в «низкопоклонстве перед знатью». Лермонтову, несомненно, были известны постоянно повторявшиеся критикой и окололитературной публикой толки о падении таланта Пушкина; несколькими годами позднее, в стихотворении «Опять, народные витии…» (1835–1836), он упомянет о «продолжительном сне», от которого Пушкин «восстал», написав «Клеветникам России». Соответственно объектом обличения в первой строфе является двор, «наперсники разврата», пользуясь формулой из «Смерти Поэта». Далее в ткань стихотворения вплетаются упоминания об общественно значимых эпизодах пушкинской биографии: южной ссылке («изгнанье» из «страны родной», где «страна» – в значении «край»). Это место стихотворения, по мнению Г.В. Маслова, поддержанному и Э.Э. Найдичем, есть прямой полемический ответ на стихотворение «Друзьям», где Пушкин благодарит Николая I за свое освобождение из ссылки:
Текла в изгнаньи жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Простер – и с вами снова я13.
Наконец, в последней строфе речь идет о политических процессах, связанных с распространением бесцензурного отрывка из элегии Пушкина «Андрей Шенье»; как известно, арестованный по этому делу капитан А.И. Алексеев, знакомый приятельниц Лермонтова А.М. Верещагиной и Е.А. Сушковой, был в первой инстанции приговорен к смертной казни. Такая интерпретация реалий снимала противоречия, возникавшие в связи с предположением Г.В. Маслова, что речь идет о «Вольности» Пушкина: в 1817 году, к которому относится «Вольность», никаких репрессий и грозящих «казней» не было14. Заключительные строки стихотворения в этом общем контексте осмысляются как несколько гиперболическое утверждение Лермонтовым своей преемственности по отношению к гражданской поэзии Пушкина.
Гипотеза, изложенная нами по неизбежности общо, является в настоящее время самым удовлетворительным и непротиворечивым толкованием лермонтовского текста и принимается большинством исследователей Лермонтова. Уязвимость ее в том, что она требует априорного построения позиции Лермонтова. У нас нет достаточных оснований утверждать, что в 1830–1831 годах Лермонтов рассматривал Николая I как «тирана»; патриотически-монархическая позиция, заявленная им в стихотворении «Опять, народные витии…», не подтверждает, а, скорее, опровергает такое предположение. Равным образом мы ничего не знаем о том, как юный поэт отнесся к пушкинским политическим декларациям 1826–1828 годов и были ли они ему известны вообще. При таких условиях даже не противоречащая тексту гипотеза в своих посылках и выводах образует нечто подобное порочному кругу: постулируется как раз то, что должно быть решающим аргументом при определении адресата, – именно общая оценка Лермонтовым позиции Пушкина в 1830–1831 годах.
Мы приводим все эти сомнения и возражения для того, чтобы обосновать иной угол зрения на самый текст. «Пушкинская гипотеза», при всей ее внешней убедительности, меняет семантические акценты, которые проясняются, если мы прочтем стихотворение в несколько ином контексте, отчасти уже намеченном нами выше.Из текста стихотворения очевидно, что оно – монолог, обращенный к поэту, выступавшему с вольнолюбивыми гражданскими стихами в момент социального катаклизма (реального или ожидаемого). Предполагалось, что лирический субъект тождествен лирическому «я» Лермонтова, и, соответственно, адресата искали среди поэтов-современников (Пушкин, Полежаев, по гипотезе Б.В. Томашевского – Адам Мицкевич). Между тем это вовсе не обязательно. В стихах «Из Андрея Шенье», как мы видели, объективированный (или отчасти объективированный) лирический субъект не совпадает полностью с лермонтовским «я».
Почти одновременное 1830 году, Лермонтов пишет стихотворение с похожим названием – «К ***», воспроизводящее предсмертное письмо, с началом: «Простите мне, что я решился к вам / Писать. Перо в руке – могила / Передо мной…» и т. д. (1,117). Только концовка его указывает нам, что лирический герой и его адресат объективированы в пределах поэтического текста и оба – условное, а не «реальное» лицо. Соответственно меняется и значение заглавия: «К…», как оказывается, у Лермонтова в 1830 году может обозначать обращение именно к условному и даже неопределенному адресату. Вовсе не исключено, что в стихотворении «К ***» («О, полно извинять разврат!..») мы имеем дело с подобным же случаем – например, с монологом поэта, обращенным к самому себе.
Приняв такое допущение как рабочую гипотезу, мы обнаружим, что в этом случае стихотворение Лермонтова прямо накладывается на один из центральных монологов Андре Шенье в пушкинской элегии, которая, как уже сказано, оказала мощное воздействие на лермонтовскую лирику 1830–1831 годов. В элегии Пушкина два монолога – элегический и гражданский, представляющие две ипостаси поэтической личности Шенье. Они образуют контрастное сочетание. Ритмикоинтонационная инерция александрийского шестистопного ямба в последнем стихе первого монолога прерывается паузой – и после цезуры возникает неожидаемое второе полустишие, а последняя стопа, превращающая всю строчку в четырехстопный ямб, поддержанный последующим движением стиха – попарно рифмующимися четырехстопными строками. Изменение ритмико-интонационного рисунка соответствует изменению поэтической темы и хода лирической эмоции: элегическому поэту первой части монолога отныне противостоит поэт-трибун второй части. Контраст поддержан грамматико-синтак-сическими средствами. В пределах монолога возникает дополнительная «точка зрения». Внешне она выражается в том, что в монологе нарушаются изначальные субъектно-объектные отношения и поэт начинает обращаться к себе самому во втором лице, как бы от имени потомства, пережившего террор:И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,
Ты, слово, звук пустой…
О, нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет;
Ты презрел мощного злодея…
и т. д.15
Этот субъектный план строго выдерживается на протяжении двадцати строк, после чего происходит возвращение к «реальности», к 7 термидора 1793 года: