Новый Мир ( № 3 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«По улице идут под красным флагом / в фуражках белых гневные жандармы, / они сегодня вышли за свободу, / за правду и гражданские права. / Вслед демонстрации бредет корова / и лают разноцветные собаки».
Что касается двух других циклов, то здесь слышится тема беспочвенности и «вихря». Полистилистика текстов Месяца, роднящая их с поэзией «русского рока» (Летов, Гребенщиков, Арефьева), передает расшатанность внутренних основ, метания в поисках идеала. «Верхоглядна моя вера, легок крест. / Не вериги мне — до пояса ковыль. / По ранжиру для бесплодных наших мест / причащеньем стала солнечная пыль».
Прежде первобытно-цельный, лирический герой Месяца как будто ищет, на какой бы алтарь принести свое чувство полноты жизни, свою витальность.
Юрий Казаков. Во сне ты горько плакал. М., «Астрель», 2012, 635 стр.
В однотомник вошли все ранее публиковавшиеся законченные рассказы плюс несколько новелл из «Северного дневника». Расчет явно сделан не на преданного поклонника казаковского творчества, которому мало напечатанного при жизни, а потребно и незавершенное, и наброски, и письма, но скорее на читателя еще не «уловленного», которого можно уже с обложки отослать к одному из лучших рассказов XX века.
Хотелось бы порекомендовать этому читателю начинать чтение либо с начала, либо с конца, но не с середины. Так уж получилось, что два лучших рассказа Казакова, столь разные, стоят один у старта, другой у финиша его пути. «Голубое и зеленое» 1956-го и «Во сне ты горько плакал» 1977-го, каждый из которых — чистая и монолитная вещь .
Наследие Казакова и невелико, и неровно. Шаблоны навязывала официальная линия, но что особенно горько, давление идей, давление этическое дополнялось менее прямым, как бы распыленным давлением эстетическим. Тут уже не цензура, не трусость издателей давила, а стиль эпохи. Ряд рассказов — «Странник», «Легкая жизнь», «Старики» — плоть от плоти хрущевского времени, когда трепетная романтика формы облекала морализаторскую элементарность содержания, будь то кинематограф, поэзия или проза (исключая несколько шедевров). Искусство, по сравнению со сталинским временем, расковалось, но однобоко: вместо «схем» появились «живые люди», но действуют они еще по схеме. Опьянение возможностью изобразить человека , индивидуализировать его и дать целиком, «без купюр», со всеми родимыми пятнами, дурными привычками, манерой вздыхать и манерой сплевывать наталкивается на отсутствие для этого трехмерного героя пространства, где тот мог бы реализовать свою полноту. Отсюда многие рассказы Казакова страдают избытком подробностей при психологически и метафизически копеечной коллизии, порой и вовсе снабженной моральным выводом. «Легкая жизнь! Мчится по земле, спешит, не оглядывается, всегда весел, шумен, всегда самодоволен. Но пуста его веселость и жалко самодовольство, потому что не человек он еще, а так — перекати-поле» («Легкая жизнь»).
Рассказ «Манька» посвящен Паустовскому, но теплой сдержанности прозы «учителя» здесь нет. Хотя героиня дана сложно и бережно, многословие, приложенное к попытке передать стилистикой авторской речи «народный» жизненный мир, оборачивается нервностью тона, как следствие — ощущением нарочитости, фальши.
Но почему при всей дани времени (сконцентрированной, пожалуй, в «Северном дневнике») проза Казакова — среди лучшей за прошлый век? Наверное, потому, что почти в каждом его рассказе, даже многословном, «переслащенном», всегда оставлен небольшой зазор, как бы воздушный коридор для стремления к невозможному. Не того, о котором писал Платонов: «Невозможное — невеста человечества, и к невозможному летят наши души», сопряженного с высокой мечтой и пылом сердца. А того, который растет из догадки о недосказанности судьбы, о ее вечной эскизности. И вечной нехватке места, чтобы дописать до целого.
Белла Улановская. Одинокое письмо: Неопубликованная проза. О творчестве Б. Улановской: Статьи и эссе. Воспоминания. М., «Новое литературное обозрение», 2010, 480 стр.
Текстов Беллы Улановской и текстов о ней в книге поровну, почему книга и выглядит своеобразным hommage. Статьи, посвященные разбору творчества или размышлению над творчеством (Омри Ронен, Борис Рогинский, Григорий Померанц, Кирилл Кобрин и другие), мемуарные эссе, посвященные воссозданию личности с той или иной стороны (Борис Егоров, Д. А. Пригов, Сергей Стратановский, лучшая подруга и спутница в путешествиях по Русскому Северу Татьяна Жидкова и другие), и даже стихи, посвященные Белле Улановской (Сергей Завьялов и Ольга Тимофеева), — все это, следуя за недоопубликованной когда-то прозой, словно подводит черту. Вот и выговорен до конца феномен Беллы Улановской, шедшей по стопам Юрия Казакова (буквально), не как ленинградский филолог продолжавшей традиции охотничьего рассказа и «деревенской прозы», но как прозаик-модернист, чьи опыты в малой форме сопоставимы со стилем французского «нового романа». Между тем кажется, что изданное на сегодня — только подступы, что архив Улановской должен быть обширнее, а наличествующие повести и рассказы суть лишь разработка чего-то главного. Это главное не иллюзорно, оно стоит за ее текстами, но никогда не будет найдено в архиве. Ощутить его можно, если попытаться произнести слово «жизнь», отрезав бритвой Оккама все контекстуальные пошлости и абстракции. Равняясь на название, данное Александром Эткиндом сборнику своих эссе, — «Нон-фикшн по-русски „правда”», можно употребить и слово «правда», не в морально-оценочном смысле, а в том, который по-японски обозначается коно-мама — «как есть».
«Седьмой час вечера. Розовые поверхности — синие тени. Легкие весенние облака.
Пока я писала, еще не стемнело. Так же белеет снег на пруду и озере, но не блестят больше новенькие жердины, их вообще теперь не видно.
В ясном весеннем небе летают черные грачи. Кричат дети на дворе. Восемь часов вечера. Из столовой бегут девчонки в красных сапожках».
(«Внимая наставлениям Кэнко»)
Улановская знает, насколько трудно дается принцип «как есть», насколько искажает прямое переживание неизбежная и невольная рефлексия. «Увиденное и пережитое я передать не могу, потому что оно куда-то задвинулось, ушло куда-то вглубь, зато след его остался, но я не могу его передать адекватно — нет подробностей» («Из книги Обращений»).
Парадоксально по сравнению с Анатолием Гавриловым и Дмитрием Даниловым, для которых (или, поскольку речь не идет о сознательном ученичестве, для восприятия которых) Улановская подготовила почву, а лучше сказать, воздух, у нее в равной мере больше и нон-фикшн, и лирически-личного начала. Секрет Улановской не в том, что это гармоничное соединение наполняет и фабулу «Путешествия в Кашгар», где даже война вымышленная, и бесфабульную структуру так называемой медитативной прозы, составившей нынешнюю книгу.
«По тоням» — первая проба заметок о путешествии вдоль берегов Белого моря, равняющаяся на «Северный дневник» Казакова (Улановская специально побывала в описанных Казаковым деревнях Койда и Майда). «Нюрка», «Егорка», «Рождественский рассказ» и «Возвращение» — наброски художественной прозы, как вполне сюжетной, так и характерно «улановской». «Кельи» — очерк о поездке по старообрядческим скитам. «Внимая наставлениям Кэнко» — вдохновленная «Записками от скуки» Кэнко Хоси и по ходу комментируемая абзацами из упомянутого сочинения «охота» на сложную элементарность жизни. Наконец, «Из книги Обращений» и «Одинокое письмо» — отрыв от Кэнко в новой попытке высказать жизнь через себя как субъекта ее переживания.
«Теперь я поняла, что человек больше доверяет констатации факта, чем своим собственным глазам; у него на глазах происходит действительное, бесспорное событие, живое, но оно еще пока бесформенно, не обговорено, ему еще не придана филологически-литургическая законченность». Диагноз писателям, предпочитающим с этой «законченности» начинать, Улановская выносит безжалостный: «Гностическая ненависть к бытию». В ней самой, при отсутствии и капли сентиментальности, жила любовь к бытию.
Ирина Сироткина. Свободное движение и пластический танец в России. М., «Новое литературное обозрение», 2012, 328 стр.
Первые кружки, где девушки из московских и петербургских семей практикуют не скованные систематизированной хореографией «античные» пляски, начинают возникать почти сразу после второго (1913 год) визита в Россию Айседоры Дункан. Хотя школа, открытая позднее, уже в советской России, самой Дункан, долго не просуществовала, студии и объединения, возглавляемые теми, кто либо напрямую вдохновлялся опытом первой «босоножки», либо полемизировал с ним, множились и порой проживали бурную жизнь. Непродолжительный (1910 — 1930-е) период, вместивший расцвет деятельности и уход на нелегальное положение многочисленных «ритмических» и «пластических» студий, и рассмотрен в книге.