Библиотека литературы США - Кэтрин Энн Портер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она глянула на часы и напомнила ему, что это было ровно двадцать пять лет назад в десять часов утра, а ровно час в час, как сегодня вечером, они в первый раз сели ужинать мужем и женою. Деннис подумал, что, может, все эти годы, пока он выбирал для людей еду, а потом смотрел, как едят, отбили у него аппетит.
— Ты же знаешь, я торт не ем, — сказал он. — У меня от него живот болит.
Розалин не сомневалась, что от ее торта живот не заболит даже у грудного младенца. Деннис сам лучше знал, у него любой торт камнем ложился в желудке. Так слово за слово умяли чуть не всего гуся, который прямо таял во рту, а потом приступили к торту, съели по клину, от души запивая чаем, и пришлось Деннису признать, что давненько ему не было так хорошо. Он смотрел на нее через стол и думал, какая же она чýдная женщина, снова видел рыжие волосы, пшеничные ресницы, большие руки, большие, крепкие зубы и гадал, чтó, интересно, думает про него она, когда толку ей от него никакого. Да, такие дела, был да весь вышел, и ведь так сколько уж лет, а все ж иногда он виноватым себя чувствовал перед Розалин, которая не хотела понять, что настает для мужчины срок, когда — все, конец, и тут ничего не попишешь. Розалин налила два стаканчика домашней наливки.
— Прямо так всю бы ночь и плясала, Деннис, — сказала она. — Помнишь, как мы на танцах тогда познакомились. Как оркестр играл, помнишь?
Она налила ему еще стаканчик, себя тоже не забыла, налегла грудью на стол и заблестела глазами, будто сообщала ему интересную новость.
— Помню я, один парень в Ирландии степ танцевал — чудо, лучше всех, он с ума по мне сходил, а я его мучила. Ну почему так девчонки устроены, Деннис? И водил он замечательно, от девок отбоя не было, а я не иду с ним и не иду. Он мне тыщу раз: «Розалин, почему ты не хочешь хоть разок со мной в танце пройтиться?» А я: «Ты и так нарасхват, где уж нам-то». Так он все лето и не танцевал вообще, его прямо засмеяли, ну, я с ним и пошла. Потом я домой, он со мной, а за нами хвост целый, а в небе звезд этих, звезд, и собаки лают вдали. А потом я слово верности ему дала и, как пообещала, тут же и пожалела. Такая была. Мы ж в то время день-деньской только и думали, что о танцах, волосы мыли-завивали, платья примеряли, прилаживали, хохотали до упаду над парнями, сочиняли, что бы им такое сказать. Когда моя сестра Гонора замуж выходила, все меня за невесту принимали, Деннис: платье белое, все в оборках до самого пола, на голове венок. Все за меня пили, как за царицу бала, говорили — теперь моя очередь. А Гонора мне и говорит, что поменьше бы я краснела да глазки опускала, мол, все это для собственной свадьбы прибереги. Вечно, вечно она мне завидовала, Деннис, она и сейчас мне завидует, сам знаешь.
— Все возможно, — сказал Деннис.
— Уж чего там, «возможно», — сказала Розалин. — Но когда были маленькие, мы даже очень весело время проводили. Например, когда прадедушка наш, девяноста лет, умирал. Мы все по очереди дежурили ночью…
— А он все никак умереть не мог, — вставил Деннис для разговора. Ему ужасно хотелось спать, он чуть не клевал уже носом.
— Все никак, — сказала Розалин. — И вот в ту ночь выпало нам дежурить. А мы прямо не могли — спать хотели, потому что всю прошлую ночь танцевали до упаду. Мать велела: «Почаще ноги ему щупайте, и как заметите — стынут, значит, скоро конец. Он до утра не доживет, говорит, но вы уж с ним побудьте». Ну, мы чаек попиваем, смеемся, шепчемся, чтоб не уснуть, а дед тут же лежит, подбородок на одеяле. «Погоди-ка, — Гонора говорит и ноги ему щупает. — Стынут», — говорит, а сама дальше рассказывает про то, как она вчера ответила Шону, когда он ее к Теренсу приревновал и спросил, что могу я, мол, тебе доверять, когда меня рядом нету. А Гонора ему: «Нет, — говорит, — не можешь». Ну, он орать-возмущаться! Тут Гонора аж кулак в рот засунула, чтоб не расхохотаться вслух. Я пощупала дедушкины ноги, а они как камень ледяные до колен, и я говорю: «Может, кого позвать?» Гонора: «A-а, пусть еще поостывает!» И мы — опять чайку, и стали волосы расчесывать, косы плесть. и опять смеемся, шепчемся. А потом Гонора сунула руку под одеяло и говорит: «Розалин, у него живот остыл, видно, он уже умер». И тут дед как глаз откроет, ну прямо бешеный глаз, и говорит: «Я вам дам — умер, пошли вы к черту!» Мы как заорем, и тут все сбежались, а Гонора: «Ох, он умер, он умер, царствие небесное!» И — представляешь? — так и вышло. Он умер. И когда старухи его обмывали, мы с Гонорой уж и хохотали, уж мы и плакали… а ровно через шесть месяцев, день в день, является ко мне во сне дедушка — сам знаешь как, я говорила, — и он ведь нам не простил с Гонорой, что у его смертного одра хохотали. «Так бы, — говорит, — и отстегал вас до полусмерти, да только, — говорит, — я вот в эту самую минуту в Чистилище маюсь — за мои последние слова. Пойди закажи, — говорит, — обедню особую мне за упокой, потому что я, говорит, только из-за вас тут страдаю. Ну, — говорит, — мне пора, черт бы тебя побрал!»
— И ты проснулась в холодном поту, — сказал Деннис, — и чем свет пошла в церковь.
Розалин кивнула.
— Ах, Деннис, если б я не отказала тому парнишке, не пришлось бы мне разлучаться с Ирландией. И как подумаю — что с ним сталось. Я в дальней стороне, а он с проломленной головой в канаве лежит — умирает.
— Это тебе приснилось, — сказал Деннис.
— Ну и что? Это же правда истинная. Уж я рыдала, как рыдала над ним… — Розалин гордилась своими рыданьями. — Не знала — не ведала, какое мне здесь выпадет счастье.
Деннис никак не мог догадаться, о каком это счастье она говорит.
— Ну и не будем про это, — сказала Розалин. Она снова отошла уже к угловому шкафчику. — Тот мужчина сегодня трубки продавал, — сказала она. — Так я самую лучшую у него купила.
Трубка была под пенковую, с резным, затаившимся в джунглях львом, и был этот лев размером в мужской кулак.
Деннис сказал:
— Небось хорошие денежки выложила.
— А тебе какое дело, — сказала Розалин. — Мне вот захотелось подарить тебе трубку.
Деннис сказал:
— Уж больно резьбы много, небось и не раскуришь. — Он набил трубку, зажег и сказал, что вкуса в новой трубке нет никакого. Он устал с нею возиться.
— Точно такая трубка у моего отца была, — подбодрила его Розалин. — Да так тянула, он говорил: курнешь — и закачаешься. И эта когда-нибудь такая же будет.
Когда-нибудь я в могиле лежать буду, подумал Деннис, а она себе другого найдет, уж он ее утешит.
Как легли, Розалин положила его голову к себе на плечо.
— Деннис, у меня глаза на мокром месте. Подумать, Деннис, нам было так хорошо в тот день, в день нашей свадьбы.
— Да? А как ты себя вела, — хохотнул Деннис, в котором вдруг взыграла наливка, — мне тогда не показалось.
— Давай спать, — сказала Розалин целомудренно. — Не надо так говорить.
Голова Денниса плюхнулась, как куль с песком, на подушку. А Розалин не могла уснуть, она лежала и думала про свадьбы, не именно про свою, раз слово дадено, назад не воротишь, и чего тут раздумывать, а как вообще люди поженятся, а потом нет им счастья: муж пьет, или работать не хочет, или над женой, над детьми измывается; или жена где-то бегает, детей балует, или вовсе не смотрит за ними, или таскается, шуры-муры с каждым встречным-поперечным; или выйдет женщина за парня гораздо моложе, а он одумается и давай за юбками гонять, иной раз прямо стыд; или, например, выйдет молоденькая за старого, пусть и с деньгами, а все равно потом пожалеет. Не будь Деннис такой хороший человек, Бог знает, что бы у них получилось. Ей еще повезло. И чего тут зря сердце крушить, думу думать. И такая на нее напала тоска, впору метаться из угла в угол по комнате, за голову держась, и вспоминать все свои беды. Всю жизнь, всю жизнь на нее невзгоды сыпались, и никак их не избыть, не забыть. Когда-то разрешила себя поцеловать совсем кому не надо и чуть вовсе до худа не допустила, у нее до сих пор, как подумает, что еще б немного — и быть ей бесчестной девушкой, так сердце захолонет. И еще Билли-кот, добрая душа и такая жуткая смерть, и — одно к одному, одно к одному — тот ужас, когда лошадь понесла, отца сбросила, а отец пьяный был, и тот случай, когда она на танцы явилась в штопаных чулках из-за Гоноры-злодейки, которая стащила единственную целую пару.
Вот была б у нее дюжина детей, вместо того единственного, что на второй день умер. Вдруг полузабытое дитя воскресло у нее в памяти, и она стала убиваться по нем, будто вчера похоронила; был бы он сейчас взрослый, хороший человек, отрада для матери. Его образ встал у нее перед глазами ясно, как день, и он превратился в Кевина, и Кевин красил сарай и хлев во все цвета радуги и раскачивал кисть, как колокол. Бывало, работал как бешеный дни напролет, а потом дни напролет, как бродяга, под кустами валялся. Милый, милый, он был ей как сын родной. Маляр — ничего профессия, но зачем ошиваться у этих поляков, итальяшек, у нехристей, которые самогон варят и не по-людски лопочут? Так она и выложила Кевину.