Четвертый лист пергамента: Повести. Очерки. Рассказы. Размышления - Евгений Богат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я обратился к ней:
— Вы говорите по-русски?
Она ответила раздельно, чисто, зло:
— Я русская. — Чуть усмехнулась: — Вы из Москвы или Петербурга? Гм… Я жила в Петербурге… — И резко переменила тему: — Иконостас, перед которым вы сейчас стояли…
Старуха рассказала о том, что было известно мне задолго до посещения церкви. (Виктор Васнецов написал иконостас для русского павильона международной выставки в Париже. Там его купил богатый покровитель чешской колонии донских казаков и подарил торжественно новому храму.)
— Остальные иконы, — она равнодушно оглядела стены с мерцающими на туманной белизне пятнами темного золота, — к сожалению, неинтересны. Архитектура — тоже…
Углы губ ее опустились, голова наклонилась, она обмякла в старинном резном кресле, точно уснула. Меркли косые лучи солнца. Очнулась и посмотрела на меня отчужденно, видимо не понимая, почему я не ушел.
Я сказал как можно деликатнее:
— Извините, это странно, конечно, но мне все кажется, будто я вас вижу не первый раз.
Старуха не удивилась. Она улыбнулась, точно я ей тонко польстил:
— Гм!.. Мне часто говорили, что я похожа на Екатерину Вторую. Нет!.. — Она успокоила меня легким, не лишенным изящества жестом. — Я не из дома Романовых. Но… — добавила с вызовом, — была близка! — И наклонила с достоинством седую голову. — Графиня Нечаева. В доме деда в Петербурге бывали великие князья, Карамзин, Жуковский, Брюллов…
— У вас не сохранилось из семейных архивов писем, альбомов?..
— Господи! — Она суховато рассмеялась. — Архивы! Я пережила три эмиграции. А было, было… Все! — Она усмехнулась: — Да, все… рисунки Брюллова, рукописи Вяземского. Что могло сохраниться?! Из Петербурга я бежала в Эстонию. Муж был в армии Юденича… Его убили… Вернее, он застрелился. Человек девятнадцатого века. Я давала уроки английского и французского, жила, ждала… Второй раз от Советов бежала в Германию. Работала в Берлине, в одном богатом издательстве… Сын женился на немке родом из Мариенбада. Сюда мы и бежали в третий раз… Но пока добежали, Мариенбад опять отошел к Чехословакии, стал Марианскими Лазнями. Ничего… Чехи любят русских. Дали домик, раньше в нем жил немец фашист, он эмигрировал в Америку. Нам осталась даже посуда… И вот сижу в церкви, сторожу… церковное имущество, — она повела вокруг желтой ручкой. — И служит у нас батюшка. Се ля ви, как говорят французы…
Графиня откинулась утомленно, подняла лицо к печальному мерцанию редких огней в темнеющей церкви. О чем думала она? Что видела? Начало жизни? Первый бал? Свадьбу? Рукописи Вяземского? Рисунки Брюллова?
Углы губ ее опустились, она опять обмякла, точно заснула, даже умерла, но нет! — желтые пальцы на подлокотниках шевелились…
Быстро темнело за узкими желтыми окнами, и только одно, наверху, плавилось в тихом огне. Последний луч солнца упорно дрожал на иконостасе, точно не мог расстаться с милыми красками, и горел, горел Васнецов.
1984 г.Образ двадцатого века
Мы вырастаем и, лишь став взрослыми, понимаем во всем трагическом объеме старые слова, сказанные старым философом Жан-Жаком Руссо, — «детство остается для нас загадкой».
Это не просто красивый афоризм и не просто крылатая фраза, а колоссальная этическая цель, не достигнув которой, то есть не поняв детства (не отгадав великой загадки!), человечество не может стать счастливым и совершенным. Не случайно Жан-Жак Руссо, отметив, что детство остается загадкой, говорил потом с горечью, что по мере углубления в суть этой загадки мы заблуждаемся все больше.
По данным демографов, через десять лет в мире будет 900 миллионов детей дошкольного возраста. Уже сегодня на нашей планете живет 765 миллионов малышей. Если же — что вполне соответствует сегодняшнему пониманию детства — учитывать не только дошкольников, но и тех, кто начал учиться и учится, дети численно составляют почти половину населения планеты.
Это отмечал еще Я. Корчак. «Дети — половина планеты», — писал он, добавляя, что мы до сих пор не поняли самостоятельной сегодняшней ценности этой половины, которая не только наше будущее, но и наше сейчас, теперь, сию минуту.
Год 1979-й был объявлен Организацией Объединенных Наций Международным годом ребенка. Год 1975-й, как известно, был Международным годом женщины.
Это даты и вехи именно нашего, двадцатого столетия. Ни в одном из минувших веков их быть не могло, ибо и женщины и дети, несмотря на ряд литературных шедевров, отражавших духовную красоту и первых и вторых, были в социально-массовом сознании существами, мягко выражаясь, второстепенными.
Жестокие законы античного мира позволяли безнаказанно убить ребенка. На исходе первого тысячелетия нашей эры рыбаки вылавливали из рек тела утопленных младенцев — в иные дни их было в рыбообильное то время ничуть не меньше, чем рыб.
Да что там! — относительно совсем недавно, в семнадцатом веке, в Париже любой нищий мог купить ребенка, надеясь достигнуть с ним большего успеха в собственном «ремесле», а порой покупать не надо было — у собора Парижской богоматери раздавали детей даром.
Жестокость к ребенку (как и жестокость к женщине, если она не была объектом поэтического воспевания) воспринималась долгие века — за исключением особо ранимых и чувствительных душ — как нечто само собой разумеющееся.
Весь наш двадцатый век можно, пожалуй, назвать столетием ребенка, потому что никогда еще уважение к внутреннему миру детей, сострадание к ним и любовь не носили такого неисключительного, почти обыденного характера.
Но век наш можно назвать веком ребенка, к сожалению, и потому, что и жестокость к детям никогда не была настолько массовой и чудовищной.
Век Корчака, величайшего из педагогов-гуманистов, и век Треблинки, лагеря массового уничтожения, — к великому сожалению, столетие одно и то же. Корчак в Треблинку и ехал с воспитанниками…
И вот, может быть, в силу этих, как говорили в старину, трагических антиномий, именно в нашем веке ребенок был открыт и как самоценное нравственное существо, и — я имею сейчас в виду сострадание к нему — как особое нравственное чувство.
Любопытно, что в начале нашего века одной из наиболее популярных книг было сочинение писательницы и учительницы Элен Кей «Век ребенка»; в одном из русских изданий этого сочинения в статье русского автора, открывавшей книгу, было написано: «Из уважения не к ребенку только, но к самим себе навсегда освободим нашу педагогическую работу от той безобразной тени, какую налагал на нее кошмар бесстыдной розги». Написано несколько на сегодняшний взгляд старомодно, но тем не менее точно.
Сама Элен Кей тоже излагала мысли витиевато, в духе начала столетия: «Мы должны помнить, что у ног наших играет сама история и в объятиях своих мы держим будущее». Написано восторженно, с пафосом и надеждой.
Но в те же годы великий австрийский композитор Густав Малер создал «Песнь об умерших детях», одно из самых печальных и трагических музыкальных сочинений, в которых раскрывается весь ужас планеты БЕЗ ДЕТЕЙ.
Исследователи творчества Малера утверждают, что «Песнь об умерших детях» он создал под непосредственным впечатлением Достоевского, «Братьев Карамазовых», той сцены романа, где Иван Карамазов, испытуя сердце Алеши, рассказывает ему о жестоком обращении с детьми.
Как известно, диалог заканчивается тем, что Иван отказывается от билета на «вход» в царство высшей гармонии, если в фундаменте его скрыта хотя бы одна слезинка ребенка…
Как странно! Мир виден сегодня из окошка космического корабля, как «шарик»; не выходя из комнаты, можно в Токио или в Милане услышать Сидней или Сан-Франциско, человечество спрессовалось усилиями науки и техники в единый, страдающий и чувствующий, живой, фосфоресцирующий мыслью ком, а «мировая гармония» рискует стать в этике чем-то наподобие птолемеевской системы мироздания; отвлеченным, старомодным и попросту утилитарно ненужным.
Гармонию с успехом заменил комфорт. А от комфорта отказываются редко, хотя бы в основе его лежала не слезинка ребенка, а подземное озеро слез.
Право на «вход» трактуется тоже менее философско-возвышенно, как право на вход в царство материальных благ и ценностей. И тут хочется вернуться к Корчаку. «Дети были и дети будут, — писал он, — дети не захватили нас врасплох. Дети — не мимоходом встреченный знакомый, которого можно наспех обойти, отделавшись улыбкой и поклоном».
В Треблинку он ехал с детьми. Но ведь те, кто посылал его туда, и те, кто в Треблинке замуровывал его с воспитанниками в газовой камере, тоже… когда-то были детьми, они ведь не родились взрослыми. Мысль о том, что они когда-то были детьми, кажется совершенно неправдоподобной, парадоксальной.